Ода — уж таковы законы жанра — должна выражать восторг. Но потоки восторгов утомляют: ведь поэтические славословия императорам регулярно появлялись уже 20 лет. Они стали частью придворного ритуала, к ним привыкли — как к парадной живописи и бальным танцам. Державин прочувствовал, что нынешняя императрица считает царственной роскошью простоту, остроумие и живость в беседах и развлечениях — и угадал. Комплименты в стиле Ломоносова ей давно наскучили. Это понял и Княжнин, написавший в послании Дашковой 1783 года:
Крином называли прекрасный цветок — лилию. Было в ходу и другое созвучное слово — «крина». Это всего-навсего сосуд или горшок, ну а проще того — крынка. Обойтись без таких рифм в стихах о Екатерине было затруднительно, даже Державин грешил. «1783. майя 23. Державин, может быть, первый из нас испытал Перепутаж в оде „К Фелице“, довольно остроумно: довольно издевательски и свободно» — такую запись набросал в дневнике М. Н. Муравьёв. Императрица долго ждала подобного перепутажа!
Холодно было под мраморными дворцовыми сводами высокопарных стихов, а в «Фелице» можно было расположиться, как в уютной светёлке. Её называли Минервой и Афиной-Палладой, изображали в латах, в шлеме — и в этом громоздком облачении Екатерина не узнавала себя. Это была лишь функция великой императрицы. А Державин, хотя и начал с громового «Богоподобная царевна!» — нашёл слова будничные, точные. Лёгкое платье Фелицы пришлось ей впору. Императрица уже приспособила придворные ритуалы под свой просвещённый нрав. В присутствии императоров всероссийских было принято цепенеть и трепетать. Екатерина ненавидела эту средневековую манеру! Какая искренность может быть в подобострастии, замешенном на страхе? Стоило ей появиться в зале — и все каменели. Екатерина ощущала себя Медузой Горгоной — и морщилась, как от кислой сливы. С горем пополам ей удалось добиться от приближённых истинной галантности — без священного ужаса.
Наконец явился поэт, достойный нового времени, нового стиля! Екатерина отвергала пышный дворцовый церемониал, в котором терялась душа государыни. Выше всего она ценила природу, то есть естественное, непринуждённое поведение. На еженедельных собраниях в Эрмитаже общалась с вельможами как с добрыми приятелями и всё старалась превратить в шутку. Самые грозные филиппики она облекала в полушутливую форму, екатерининская риторика сплошь состоит из насмешливых афоризмов — подчас удачных. В «Фелице» Державин невольно довёл эту манеру до совершенства. При дворе «Фелицу» цитировали чаще, чем в литературных кругах: забавная ода стала (правда, на короткий срок) кодексом нового раскрепощённого ритуала. Да, в те времена оды имели поболее влияния на политику, чем в наши дни — результаты футбольных турниров.
«Автор первым из всех российских писателей был первый, который в простом забавном лёгком слоге писал лирические песни и, шутя, прославлял императрицу, чем и стал известен», — скромно напишет Державин много лет спустя в «Объяснениях».
Императрица изумилась: а ведь этот самый Державин написал про «богоподобную царевну», не рассчитывая на её высочайшее внимание. Чиновник средней руки, не допущенный в узкий круг царедворцев и собеседников Екатерины, — он не преподнёс ей свои стихи и даже не торопился с публикацией «Фелицы». Она проведала об этом — и ещё больше полюбила стихи Державина, поверила поэту. Отныне красноречие «карманного стихотворца» Петрова казалось ей грубой лестью, недостойной просвещённой эпохи. Кое в чём Державин ошибся: например, императрица любила маскарады, а он написал: «Не слишком любишь маскарады…» Но это тоже ей понравилось: значит, не крутился при дворе, писал по слухам и пересудам, а как точно и остроумно вышло!