Поэтому, на мой взгляд, онтологический трагизм русской поэзии в ХХ веке ни в коем случае не сводим к "конфликту с властями", "проклятому тоталитаризму" и прочая, и прочая. Нет! Это была борьба Поэта и Школы. Борьба, если угодно, за "тайную свободу" (опять же не "идеологическую")! Борьба тех, кто посмел отказаться от Школы, тех, кто посмел писать, доверясь неопределенному, доверясь душе, доверясь человеку. Собственно, только они и могут называться поэтами в полном смысле этого слова, только они оправдывают своими судьбами "советскую эпоху" в русской поэзии. Имена их известны: Прасолов, Рубцов, Соколов, Чухин, Кутилов, Костров…
У одних (Прасолов, Рубцов, Кутилов) бессознательный отказ от Школы и неотменимое доверие душе были едва ли не изначальны (или, как в случае с Рубцовым, "переболеть" Школой привелось еще в юности), другим (Соколов, Костров) понадобилась ломка эпох, "пространство всеобщего краха", чтобы полностью отказаться от Школы и обрести единственное и последнее доверие душе и только душе.
И в этом замечательном ряду, думается, по полному праву стоит итоговая книга Виктора Смирнова "В гостях у жизни". Но в том-то и ее исключительность и поучительность, что линия борьбы Поэта и Школы проходит в ней не по судьбе поэта, а по его стихам, разделяя их, как линия фронта.
Жаль, что Виктор Петрович не включает в свои книги ранних стихов (Школа выучила!). Деревенский парень, певец русского крестьянского космоса, он, без сомнения, начинал писать с абсолютным и непререкаемым доверием душе. И самое важное, что это (песенное) доверие душе он пронес через всю свою жизнь и лирику, даже демонстративно (на литинститутских фотографиях — неизменно с гармошкой). Но… но сомнения Школа заронила, и, больше того, писать "выучила". Поэтому очень часто в зрелых его стихах так: пошел первый звук ("Но лишь Божественный глагол/ До слуха чуткого коснется…"), первые строки, первая строфа — поется, дышится душе вольно, и вдруг… — А так ли? — начинает шептать в уши Школа, — что-то образов маловато, да и метафоры бледноваты… И, как следствие — недоверие душе, и полное, безжалостное доверие приему:
Вместо "золотой телеги" можно было подставить все, что угодно: моя золотая мотыга, моя золотая коса, моя золотая лопата и т. д. У немалого числа читателей, тоскующих по ушедшей деревне в уютном бархате меблированных московских квартир, такой очевидный "удар по чувствам" вызовет неминучую "слезу ностальгии". Казалось бы, эффект достигнут, прием работает, чего еще надо? Маховик крутится, привод движется, колеса крутятся…
Но не об этой ли "правильности" (пагубной душе и поэзии) — не просто с юмором, с убийственным сарказмом пел в свое время в общежитии Литинститута старший товарищ Смирнова, студент Рубцов?
И ему подпевали убеленные сединами преподаватели. А после… шли преподавать: образ к образу, эпитет подчеркивает, а метафора раскрывает… В этом, как и во всем другом, — небывалая, чудовищная двойственность советской эпохи. Выход из которой заканчивался либо петлей (Прасолов), либо юродством и бродяжничеством (Рубцов, Кутилов), либо компромиссом…
Но нельзя забывать и того, что ерническая рубцовская "метель-метелица" напрямую вырастала из пафосной блоковской вьюги:
…Однако вернемся к приведенному стихотворению Смирнова: оно практически все "построено" под завершающий образ "золотой телеги". И говорить было бы не о чем, кроме приема (который так и просится в хрестоматию), если бы не две строки:
Появление этих строк в "построенном" стихотворении невозможно объяснить! Какие созвездия? Почему — косо?.. Но это и есть поэзия. Лирическая поэзия. Мгновенный слепок с Творения. В звуке.
По верному слову Кожинова, лирическое стихотворение — единственное из произведений всех других родов искусств, которое поселяется в самой в душе человеческой и начинает жить в ней своей собственной жизнью. Остальное: картины, музыка (исключение: народные песни) — всего лишь впечатления, тени, что проносятся в душе человеческой и со временем забываются…