Труднее всего, тяжелее всего мне было читать первую главу мемуаров Станислава Куняева. Боль и печаль о жизни ушедшей пронизывают повествование о детстве будущего поэта. Боль неутихающая, можно сказать, беспредельная, а печаль — беспросветная. Сопряжение трех временных пластов жизни — дореволюционной, советской и постсоветской — создает реальную и трагическую картину разрушения и угасания русской цивилизации.
В этой главе, написанной на уровне отечественной классической прозы, есть эпизод, который во многом объясняют явление Куняева и природу русского художника вообще.
Во время Великой войны голодный мальчик Куняев, жадно уничтожающий в столовой обед, вдруг почувствовал появление нежданного соседа, "припадочного", у которого умерла жена и осталась дочь-подросток. "Его лицо, казалось, все состояло из впадин. Две впадины вместо щек, впадины рта, и, самое страшное, — глубоко провалившиеся в лицевых костях глазницы, в глубине которых горели огромные глаза. Он глядел на меня так пристально, что мне расхотелось есть, и я отодвинул от себя тарелку. … Вслед за тарелкой мужчина схватил деревянную ложку, недоеденный мною кусок хлеба и, боязливо поглядывая … , начал, безостановочно работая ложкой, заглатывать остатки еды. …
Я шел … по обочине накатанной санями дороги и думать не думал о том, что проживу целую долгую жизнь, что множество лиц и взоров встретятся мне, что они будут излучать любовь, ненависть, восхищение, страх, восторг, — все равно я забуду их. Но эти два изможденных лица отца и дочери, эти два пронзительных взгляда не забуду никогда, потому что в них светилось то, что без пощады, словно бы ножом освобождает наши души из их утробной оболочки, — горе человеческое…".
Из ответной реакции на это горе, только из боли и сострадания, вырастает настоящий русский писатель. Пытаюсь обнаружить нечто подобное в мемуарной прозе Иосифа Бродского "Полторы комнаты" и нахожу лишь любовь и сострадание к своим родителям, переходящие в ненависть к России, русским и даже к якобы несвободному и виноватому перед ними русскому языку. Это и есть одно из принципиальных отличий русскоязычного писателя: его боль, сострадание, любовь индивидуально или национально избранна, ограничена…
Мечта об идеале или сам идеал, живущий в писателе, помогает ему остаться человеком, личностью духовной. Поэтому и в творчестве своем он стремится, как точно пишет Куняев в главе о Николае Рубцове, "высветлять и очищать жизнь, обнаруживая в ней духовный смысл и принимая на себя несовершенство мира". И что бы ни писали о Рубцове или Есенине различные новиковы, бухарины и им подобные азадовские, какие бы жуткие истории ни рассказывал Станислав Рассадин о Юрии Казакове или Владимире Максимове в своих мемуарах, нужно понимать главное: русский художник пишет "незамутненной" частью души, он не реабилитирует грех или не возводит его в идеал, как это делали и делают многочисленные русскоязычные авторы ХХ-ХХI веков.
Станислав Куняев говорит о крайнем тщеславии, напыщенности классиков советской литературы еврейского происхождения: Виктора Шкловского, Самуила Маршака, Ильи Сельвинского, Семена Кирсанова и других. И в числе одной из причин глубокой уверенности в своей принадлежности к пантеону отечественной литературы называется отсутствие конкуренции среди русских писателей-современников. Одни — Сергей Есенин, Николай Клюев и т.д. — были в могиле, другие — Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков и т.д. — "запуганы на всю оставшуюся жизнь", третьи — Анна Ахматова и Александр Твардовский — "заложники своих репрессированных родных и близких".
И все же главная причина, думаю, кроется в особенностях национального менталитета "классиков", в их убежденности, что люди — только евреи, и, соответственно, классиками могут быть, за редким исключением, только представители "избранного народа".
Советские "классики" еврейского происхождения, о которых пишет Куняев, за редким исключением, были такими же, по сути, "гениями".
Станислав Куняев неоднократно, убедительно и на разных примерах опровергает версию о государственном антисемитизме в СССР. В частности, он подтверждает мысль Бориса Пастернака об открытости всех дверей перед евреями в 30-е годы историей одной фотографии, подаренной ему весной 2003 года. На ней учителя и ученики выпускного класса 11-ой средней школы Ленинграда в 1939 году. "Из восьми преподавателей лишь один директор был осетином — все остальные … были соплеменниками Пастернака. Из двадцати четырех учеников лишь одна (!) … носила русскую фамилию — Болотина. Остальные 23 были: Хейфиц, Нейштадт, Рывкин … ".
В комментариях хозяйки фотографии невольно называется одна из причин того явления, о котором Вадим Кожинов говорил незадолго до смерти. В годы обучения в МГУ он общался исключительно с евреями, русских же — высококультурных и высокоинтеллектуальных — почти не было.
Итак, в письме Людмилы Короевой есть такие строки: "Это фото опровергает домыслы о дискриминации в образовании. Получали аттестаты и шли в институты, а все остальные вкалывали на стройках коммунизма".