Ведь так? Ведь так! И эта цена всему, и это общее равнодушие. Горит вон (как сообщают телевизионные вести) наркологическая больница в Москве, а владельцы мобильников не 01 звонят, а снимают пожар на свои экраны. Подлинно – никто ни за что не отвечает. Только поддакни и отойди от этого мира, сохраняя свои ризы белыми. А поэт неожиданно раняще срывается и поперёк нашему самодовольству кричит:
Замолчи! Замолчи! Наше время – обычная вьюга.
Это ты ни с себя, ни с кого не спросил.
Это ты подтолкнул на краю ослабевшего друга,
Ты для чистой любви не нашёл ни желанья, ни сил.
Вьюга, конечно, не очень обычная. И это поэт знает сам. Замело так замело. И сам во многих стихах устаёт до последней печали, но всё-таки в лучшие часы не потакает нашей немощи, не даёт укрыться за "временем":
Что это встать в полный рост не решаетесь?
Не разомнеёте бока?
Что это вы без конца возрождаетесь?
Не вырождались пока.
И то правда. Не вырождались ведь, а то вот так под разговоры о возрождении можно незаметно от прямого дела в одни пустые слова соскользнуть, в "дежурный" патриотизм, с которым и "на боку" можно сохранять деятельное лицо, чему мы учимся всё лучше. Укор поэта в нашем человеческом ослаблении прям и горек, и даже старые песни ранят его сердце, как ранят они нас в подземных переходах и на рынках, где русская слава допевает себя под нищенскую гармонь.
"Врагу не сдается наш гордый "Варяг"…
"Варяг" до сих пор не сдается.
А мы вот сдались. И сидим ни гу-гу...
Терпя униженье по праву,
Поскольку смиренно отдали врагу
И знамя, и честь, и Державу.
Лишь песня сражается – всем нам в укор,
В душе пробуждая тревогу.
А, значит, "Варяг" не погиб до сих пор,
Он бьётся, он верит в подмогу…
Не сдаётся и верит. И мы ведь пока поём (если поём), верим, потому что в песне мы дальше и выше себя, словно в нас и деды, и отцы в этот час поют. Да только, похоже, что в одной песне и не сдаёмся, потому что отцы не дают, а как допели, так и бери нас.
Можно оговориться, что это мы "заводим" себя, что вообще-то нынешние дни всегда для живущего пошлее предыдущих – приедается всё, на что долго смотришь. Теперь уж нам неловко вспоминать прежде так часто цитируемые слова Павла Когана про то, что "мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков". Действительно не плачут. Но почему-то кажется, что это не к чести мальчиков, потому что дело не в большевиках, а в последнем порыве идеализма. Отчего Рачков и оборачивается памятью к Минину и Евпатию Коловрату, выкликает в опору Пушкина и Блока, Батюшкова и Гоголя, Тургенева и Достоевского, отчего готов отступить в языческую древность Мокошей и Стрибогов, чтобы только вернуть русскому сердцу гордость и волю, глубину и силу.
Поэты сознают духовные утраты раньше нас. Раньше понимают, что всякому времени выпадает своя мера любви к Родине. Нам сегодня выпала горькая, высокая и требовательная. А сил-то и нет.
Сегодня полюбить
Свой бедный край не просто.
Нужны учителя, но нет учителей.
Такая пустота
Царит в глазах подростков,
Как пепел средь врагом
Истоптанных полей.
Это и всегда было не просто с милой нашей Родиной, с ее ускользающей тайной, страшной ее сосредоточенностью и как будто неслышной, но явственной молитвой, которая так слышна у Пушкина, Лермонтова, Некрасова и "беззащитнее" всего у Тютчева ("Умом Россию не понять"). Господи, сколько над этой непостижимостью, именно над тютчевским ее переводом, смеялись! Одни иронически подставляли "Умом Уганду не понять". Другие, кто считал себя ироничнее, закатывались и того "потешнее" "В Котт-д-Ивуар можно только верить". А только все иронисты осыплются, а тайна останется. И когда Николай Рачков напишет:
Родина – то, что порой не понять и не высказать,
Только почувствовать, только любить до конца,
– я поклонюсь ему за мужественное повторение этой "невнятицы" и порадуюсь его бесстрашию, потому что он ещё раз со спокойным достоинством докажет, что настоящая любовь не требует объяснения, что объяснение – это отчуждение, это непременно "вне". А в любви "вне" не бывает.
Рачков вообще не бегает за временем, не ищет новых поэтических пространств, не тешится формой. Ему довольно старых дорог, которыми ходила русская поэзия, пытаясь понять, что "сквозит и тайно светит" в этом чудесно простом и немеркнущем мире. Ведь и птицы поют не всякий раз новые песни и жаворонок – всё жаворонок, а зяблик – всё зяблик, но почему же мы не устаём, слушая их? А потому, что песня растворена всякий раз в ином дне, ином небе, ином солнце, потому что каждый день единственен и каждое поле и дерево мгновенны и вечны, всё те же и всякий час новые.
Это декабрь обострил мое зрение к горьким стихам поэта и перекалил голос. Это он своей тьмой заставил отмечать,
Что хищные враги неистребимы,
Как неизбывны алчные друзья.
Это он жадно запоминал в книге жесткие "формулы" – "покуда в мире голодные есть, – все сытые обречены".