Диалог с Коганом Коржавин ведёт все три студенческих (московских) года, вплоть до ареста; он сочиняет поэму, лирический герой которой списан отчасти с Когана, отчасти с самого себя; закончена поэма в Институте Сербского, где следователи проверяют её автора на предмет вменяемости; впоследствии поэма потеряна, забыта, по памяти не восстановлена и не опубликована – бесследно канула в вечность.
Стихотворение же об углах и овалах прогремело и, я думаю, вошло в историю поэзии. Навечно.
Вчитаемся.
Что Коган привержен углам и презрителен к овалам – факт неопровержимый. Но какие овалы у Коржавина?! Ни округлой стиховой музыки, ни базисной гармонии нет у него ни изначально, ни в дальнейшем. То, что он впоследствии станет называть гармонией, – скорее завершённость, логичность, вменяемость, объяснимость. Законченность – это, пожалуй, точнее всего. Утончённость же помянута всуе – её нет ни у Когана, ни у него самого. А есть – у обоих – ясность, чёткость. Бритвенная точность углов.
Так в чём суть расхождения и суть поэтического самооткрытия в коржавинском стихе?
В том, что логика углов – недостаточно последовательна! Что сквозь углы валом валят противоречия, с которыми углам не справиться! Что мир не подчиняется точности чертежа и чистоте веры, которая с детсадовских и школьных времён принята как изначальная!
В конце концов и эта вера – в героику Гражданской войны, в правоту Мировой Революции, в справедливость классовой борьбы и в грядущее коммунистическое братство – эта вера будет переосознана как утопия и морок, или (сейчас я употреблю любимое, ключевое коржавинское слово) как соблазн.
Гармония, подмененная утопией, – вот как он объяснит соблазн впоследствии. Но не в этом драма, а в том, что и этот соблазн подменили. Непосредственное ощущение: подсунули суррогаты. Был мираж – стал муляж. Вместо ясной логики – абракадабра, бестолочь, прострация, дьявольщина, патология, перевёрнутое сознание, непредсказуемый абсурд, массированная подлость. "Неведомо что".
От этой подмены и надо спасаться. В логику.
В ясность смысла – из тьмы бессмыслицы! – вот сюжет, вот грань, вот линия смыслоразлома. Овалами не пахнет – ни до подмены, ни после. Углы завязаны в узлы.
И есть главный узел, который не развязать и не разрубить. Под реальность подложено что-то другое! – именно это ощущение высекает искры великой поэзии из юношески честного стихотворства.
Чувство гибельной подмены ещё поразительнее там, где нет никакой "политики", а есть только дружество и влюблённость. Высекается такое, что за непонятностью не лезет ни в какие печатные ворота, но через списки самиздата впечатывается в сознание тех, кто ищет в стихах истину:
Предельно краток язык земной.
Он будет всегда таким.
С другим – это значит: то, что со мной,
Но – с другим.
А я победил уже эту боль,
Ушёл и махнул рукой:
С другой… Это значит: то, что с тобой
Но – с другой.
Это великое стихотворение написано двадцатилетним юнцом. В 1945 году. Актуальная поэзия занята совершенно другим. Коржавин (вернее, тогда еще Мандель – "сибирский" псевдоним пристанет к нему чуть позже) прибывает в Москву с Урала. Он записывается студентом в какой-то загородный Лесоинститут, а сам бродит по Москве, обчитывая своими стихами всех, кто соглашается слушать.
Кому посвящены стихи о другом?
Неважно, кому. Важно другое: звенящее в стихе и саднящее в душе ощущение подлинности, которая всегда под ударом. Всегда!
Бытие двоится. Это невозможно вынести и от этого невозможно уйти. Это непоправимо. Это неразрешимо. На это обречена поэзия.
Чтобы понять, в чём неуходящая правда стихотворения, никак не связанного ни с тогдашней актуальной политикой, ни с политикой вообще, стоит вслушаться в одно чисто политическое рассуждение, которое родилось у Коржавина чуть раньше, именно в тот момент – когда он, промаявшись три военных года в тылу (сперва как беженец из горящего Киева, потом как эвакуированный девятиклассник, заканчивающий школу на Урале, и, наконец, как законный подсобный рабочий в инструментальном цеху оборонного завода там же, на Урале) – в 1944 году впервые едет в Москву, мечтая одновременно: попасть на фронт (точнее, во фронтовую газету) и в литературу (точнее, в Литературный институт).
– Ну, конечно… Как все – поближе к государственному пирогу! – долетает до него в вагоне насмешливая реплика соседа, едущего в Москву – к тому же государственному пирогу!
Выходит, человек одновременно и харчится от пирога, и презирает тех, кто харчится. Как такое совместить?
Вот что по этому поводу Коржавин записывает полвека спустя:
"…Это высказывание – естественное проявление оруэлловского (кстати, выведенного из советского опыта) двоемыслия, которое хуже, чем неискренность, когда человек говорит одно, а думает или делает другое. Нет, это когда у человека есть одновременно два представления о том, что его окружает: официально-идеальное для примирения с действительностью и реальное, чтоб в этой действительности существовать и действовать. Тяжесть моего положения в том как раз и была, что на двоемыслие я способен не был".