Годы их жизни пролетают как одна минута, "не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце". Деревенские жители чувствуют себя утопающими во времени, бессильными выбраться на поверхность: "Год за годом проваливалось время — неслышное, беспамятное. "Слава Богу, живем!" — иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из этих вот лет, уныривающих без следа". Пульс их жизни становится как будто слабым и вялым — безрадостно знать, что завтрашний день в основном повторит сегодняшний, шаг за шагом по пути, неотличимом от уже пройденного: "Песок о чугунок шуршал — шурш, шурш, шурш, — не гудела бы еще и дорога, кинула бы чугунок о землю баба Олёна, потому как казалось ей, что уже даже у времени нет охоты двигаться дальше". Замечательный образ "шуршащего" времени, уходящего в песок, в никуда.
Но рядом, не переставая, гудела дорога, и это постороннее для деревни движение жизни все-таки "хлестануло" и по ней, размыло ее, "так речные струи смывают с гладкого песчаного дна ненужный им бугорок".
Каждый из героев повести в этой "размытой" реке жизни выплывает по-своему: кто-то привычно гребёт по течению, кого-то закружило на стремнине, другого выбросило на мель, четвертый — захлебнулся, утонул. Баба Олёна умерла, вышли ее года. Трудолюбивого до неистовости Панкратия, не выдержавшего хозяйственного разора, постигло расстройство ума и скоропостижная смерть. Таинственный прохожий, нарушивший покой целой деревни и оказавшийся местным учителем, с нежной романтичной душой, — не выдержав "мерзостей жизни", спился.
Только внуки крепкого духом Ивана Макарова ничего не страшатся в водовороте нового течения жизни, даже чеченской войны, потому что, убежден автор, ничего они в своей жизни не видали такого, что было бы достойно их слишком азартного юношеского внимания.
Именно им передалась неисчерпаемая жизненная сила, взращиваемая энергией родной земли и от поколения к поколению копившаяся в жилах. Та истая сила, что плодит земную тварь, раскрывает цветы: "Земля весной, как и прежде, напитывалась влагой, а чуть солнце посильней припекало, выхлестывались из земли чистые, охочие к жизни побеги трав, пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы".
Пока эта чистейшая жизненная сила остаётся неизменной на земле, разве возможен упадок, гибель? Да и может ли быть окончательная и полная завершенность жизни, времени?
Одному Богу известно, что будет завтра, и это тайно радует нас, потому что лишь в открытой дали, где всё нежданно, всё возможно, и есть настоящая жизнь, подлинное течение жизни.
Петр Краснов ЦИВИЛИЗАЦИЯ И ТУПИК
"Цивилизация зашла в тупик. Дальше некуда…"
Когда заходит речь о мыслимом финале человечества, надо иметь в виду, что в окончательный, тотальный тупик и конец Лев Николаевич Толстой не хотел верить, и если заговорил о нем, то лишь как об угрозе, как о точке приложения усилий разумного человечества и своей идеи, своего миропреобразующего проекта — чтобы этой угрозы избежать. И в самом проекте этом эсхатологии как таковой "не предусматривалось" — да и откуда, если отрицалась божественность Христа и, значит, Его второе пришествие. К тому же, отрицая вроде бы на словах "прогресс", Толстой следовал на самом деле за позитивистским (Конта и Милля) естественно-научным течением мысли XIX века (которую сам же назвал как-то "уродливым произведением Запада") — возлагая все надежды на прогрессистское по сути самосовершенствование человека и общества с помощью волевого нравственного усилия, что и являлось ядром его учения.
Зато в полной мере присутствовала в самом Льве Николаевиче "личностная эсхатология", если так можно выразиться. То есть страх смерти, всем нам присущий, но Толстым осознаваемый со всей гениальной его чувствительностью и воображением. И она, личная эсхатология эта, имела многие последствия, на многое толкнула его, подвигнула… И, в каком-то смысле, средством окольного, относительного разрешения этой личной эсхатологической проблемы для него, как атеиста, стало его "учение" о некоем бессмертии "в лоне нравственности" — так сказать, в лоне некоего мирового безличного Разума. Как атеиста, да, — потому что пантеизм Толстого с признанием этого совершенно безликого и неопределенного Разума являлся ведь, собственно, не религией, а квази-философской установкой, не более. И не зря Энгельс трактовал пантеизм как "…местами соприкасающийся даже с атеизмом". Кстати, довольно часто говоря в последние два десятилетия своей жизни о Боге, Лев Николаевич, скорее всего, подразумевал под ним — даже и в ответе на определение Синода — как раз этот "субъект пантеизма", этот самый вселенский и, право, маловразумительный Разум.
Следовательно, если цивилизация заходит или зашла в тупик, надо ее из него вывести. Как? "А вот нa, возьми мое Евангелие!.." — вот суть идеи, проекта Толстого. Слова же эти были сказаны Толстым (Константину Леонтьеву) после посещения им оптинского старца о.Амвросия, который, по словам того же Льва Николаевича, "преподает Евангелие, только не совсем чистое…" Вот с моим, "чистым", и выйдете из тупика!