За “подстрекательство к вооруженному восстанию за присоединение Крыма к России” против Лимонова возбуждается Генпрокураторой Украины уголовное дело. В то же время он неоднократно арестовывается службой Безпеки и, в конце концов, высылается с этой бывшей советской территории. Он становится “врагом украинского народа”. А его престарелые родители живут там — в этом оголтело русофобском, искусственном, мондиалистском государстве. Каково им? Теперь въезд на Украину патриоту Лимонову закрыт. Но и в самой Москве дела обстоят не лучше. За его жесткую позицию по чеченскому вопросу возбуждается уголовное дело. В вину Лимонову ставится “оскорбление национального достоинства чеченского, хорватского и эстонского народов”. Верх цинизма со стороны власти, которая сама и развязала чудовищный и бессмысленный геноцид в Чечне. Они убивали чеченцев и клали штабелями русских ребят, а судить собирались писателя и публициста, осмелившегося всецело поддержать своих против врагов. Понимая, что это судилище будет отвратительным гротеском, власть решает прекратить уголовное дело. Но в тот же день, когда Лимонову сообщают о его прекращении, на него совершено жестокое разбойное нападение. Политический теракт. В результате непоправимая травма зрения. Система дает понять — “юридически преследовать за такие идеи невозможно, но вот иного рода предупреждение”.
Спустя полгода штаб-квартиру газеты “Лимонка” и национал-большевистской партии взрывают. Новое предупреждение. Возможно, последнее… Но можно ли его запугать, заставить отказаться от своих убеждений, от своей борьбы, от своих идеалов? Он пронес принципы свободы и честности сквозь сложнейшие витки индивидуальной, литературной, политической судьбы. Он всегда знал, на что шел. Коммунист Лимонов. Настоящий человек. Кроваво-красный кумач его флага, его партии, его пути. Пути русского самурая.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ СУПЕРМЕНА
Эдуард Лимонов
— Ну что? — спросил отец презрительно. Он отошел к окну, отодвинул рукой грязную занавеску и взглянул на темную улицу. Только надпись “Diskos”, все же узнаваемая, хотя и зеркально перевернутая в стекле, освещала улицу кровавым светом.
— Вот где ты приземлился… — презрительно констатировал отец, задернул занавеску и повернулся к Генриху. Он был одет в двубортную офицерскую шинель со множеством пуговиц, талию его стягивал полковничий ремень, портупея была пропущена под золотым погоном, справа на боку висел отцовский “ТТ” в кобуре, слева — на коротких помочах полковничий кортик. Парадная форма. Отец выглядел очень красивым, воинственным и серьезным. Генрих полюбовался своим отцом и впервые пожалел, что он, Генрих, никогда не будет так выглядеть. Странным в наряде отца была только шапка — шапка была розовая и светилась изнутри, излучая бледно-розовый свет в квартиру Генриха.
— Бежал-бежал, — сказал отец, скрестив руки на груди и укоризненно глядя на Генриха, лежащего в спальне, — дверь в спальню была открыта… — и так никуда от себя не убежал. Ты помнишь, это тебе говорила мать когда-то, ты первый раз убежал тогда из дома: “От себя, сынок, не убежишь”. Прошло тридцать лет, теперь ты знаешь, что мать была права.
Отец замолчал и подошел к железному остову шоффажа, откуда на него мелко-мелко мигала ярко-красная кнопка, шоффаж набирался ночью с помощью уцененного ночного электричества, чтобы днем обогреть средневековую квартиру Генриха Блудного сына.
— Что это за сооружение? — спросил отец брезгливо и протянул руку к печке.
— Электрическая печь, — заискивающе сказал Генрих. — Внутри дюжина специальных кирпичей с вделанными в них спиралями. Аккумулируют тепло, а потом днем тепло выгоняется из печи с помощью вентилятора.
— Фу, — брезгливо сказал отец. — Что же, у них нет центрального отопления?
— Нет, — сказал Генрих. — Все отапливаются, кто как может. Даже керосином. В богатых домах, впрочем, все выглядит куда цивилизованнее.
— Ты постарел, — сказал отец, вглядевшись в Генриха. — Полно седых волос… Впрочем, не очень постарел, не облысел, как я. У тебя волосы, как у твоей матери. Неужели тебе уже 45? Постарел, — повторил отец и положил руки на шоффаж. — Холодно у тебя, — сказал он озабоченно.
— Дом потому что старый, средневековый, — оправдательно промямлил Генрих и сел в постели. — Пап… — начал он и остановился.
— Что? — спросил отец и потер руку об руку. — Холодно, холодно у тебя, — повторил отец странным голосом, словно боялся сказать что-нибудь другое. — Холодно в квартире блудного сына, — произнес он. — Где твоя жена? — спросил он…
— Ты же знаешь… — запнулся Генрих.
— Где твои дети? — продолжал отец. — Где твой очаг? Где мы — твои отец и мать? Где твой стол и твоя семья? — Отец замолчал. — Один ты… Тебе не страшно? — вдруг спросил он Генриха.
— Страшно, пап… — признался Генрих. Розовая шапка отца вдруг пролила в квартиру еще больше света. Знакомой переваливающейся походкой прошелся отец по комнате, спустился по двум деревянным ступенькам в living-room*, постоял там, оттуда слабо светила его шапка. Вернулся, сапоги крепко стукнули о дерево ступенек.