“Страдание… есть состояние духовное, светоносное и окрыляющее оно раскрывает глубину души и единит людей в полуангельском братстве оно преодолевает животное существование, приоткрывает дали Божии, возводит человека к Богу, побеждает отчаяние, дает надежду и укрепляет веру. В страдании тает тьма и исчезает страх”. Это все тот же Иван Александрович Ильин, к которому я так часто обращаюсь здесь не только потому, что он был одним из первых наших мыслителей ХХ века, но потому также, что именно серебряному русскому веку посвятил он несколько своих исследований.
“Кошмарный день” в приведенном выше сонете И. Голубничего — это не самое сильное определение “исторического процесса” в творчестве поэта. В “Триптихе” кровавая картина из прошлого — солдаты, “шаг чеканя”, уходят из растерзанной ими страны, “И каждый, несомненно, был герой”, — представляется явью, точной копией — в грядущем: “И примет власть надменный имярек, И кровью обратятся воды рек… И зацарят средь выжженных пустынь, Глумясь над прахом попранных святынь”.
Ничто не проходит бесследно — знает И. Голубничий (одно из его стихотворений так и называется “Дом помнит все…”) в человеке слишком много еще до-духовного, инстинктивного:
…И пустота из каждого угла
Глядит в глаза с какой-то странной болью,
Вползает в дом, парализует волю,
Толкает на ужасные дела…
(Обратите внимание на близость эпитетов: “Кошмарный день” — “ужасные дела”). И потому — рефреном — через все стихи поэта проходит: Бойся страшных дел! Не сотвори зла… Поэтому столь часты в этих стихах видения смерти (удивительно ли, когда она, насильственная, стала сегодня нормой нашего существования?), поэтому так часто автор обращает взор к спасительному Ангелу, и потому он, Ангел, ввиду этого “кошмарного дня” имеет столь “скорбный” лик (так и книжка называется — “Скорбный Ангел”).
Слишком пристально внимание поэта к окружающему, больно горька в нем горечь от непостижимости сущего:
Привычные лица, постель и окно,
Простые владенья мои
Хочу я увидеть, но вижу одно -
Пустые глазницы свои.
Не остается в этой смятенной душе места для “быта”, для “хлеба насущного”, даже — для природы, даже — для любви, имея в виду “конкретную” любовь к женщине. А относительно злободневности: разве это бегство от нее — попытка проникнуть в непостижимое, предотвратить “ужасные дела”? Да, может, это и есть самый злободневный отклик на нынешнюю трагедию России:
…Горели подмосковные леса,
Спокойно спал палач в своем дому
И сумасшедший слышал голоса.
И Август плыл в удушливом дыму,
Безжалостно сжигая эту твердь,
Сомнительный, ненужный никому…
Я раньше думал — так приходит смерть.
Может, это и не о том черном августе 1991-го, который определил столь трагический излом в нашей истории (хотя почему тогда он отмечен прописной литерой?..), но мы, современники поэта, свидетели и участники непосильных для ума и сердца катаклизмов, воспринимаем эти стихи именно как “злобу дня”, как набат, напоминающий о безвинно пролитой крови и о том, что палач преспокойно спит… “в своем дому”? Своим домом он сделал уже Кремль, своей вотчиной — считает всю Россию…
Отсюда — трагизм мировосприятия молодого поэта, здесь — истоки непроходящей тревоги, высокой ответственности, боли и боязни сбочить, ступить не на ту тропу:
…Но иногда в горячечных ночах
Глаз воспаленных не могу сомкнуть:
— Страх перед Богом, или просто страх?..
— Путь к высшей цели, или просто путь?..
Повторимся. да, несомненно, в стихах И. Голубничего прослеживается связь с серебряным веком: стилистика, образный строй или, скажем, любовь к не совсем “хрестоматийному” сонету есть и ужас перед всемирной смутой, но ищет спасения наш современник — не в мистике, не в волхованиях и уж тем более не в атеизме и сатанизме, — тому подтверждением цитированные нами стихи. Жизнь не выпускает поэта из своих не очень ласковых объятий да он и не тяготится служением ей, а если и прорывается в минуты тягостные мысль о “тихом постриге”, то ведь там — тоже служение, Ему, — а что может быть возвышенней и ответственней?.. Наконец как следствие этой позиции — отсутствие у нашего поэта литературщины (“антологичности”), салонного изыска, бравады “многим знанием”, что было типичным для той поэзии (по одним названиям можно судить: “Кармен”, “Мэри”, “Кентавр”, “Сизиф”, “Антифоны”, “Anno Domini”, “Danses masаbres” и т. д., и т. п.) и что, конечно же, знаменовало погружение в мир грезы, добровольное заточение в позлащенных — и неосвященных — чертогах…