— Господи, моя многотерпеливая кормилица-матушка, многажды обезображивали лик твой красный московский чистый проспектами всесоюзных старост, площадями с монументами железных феликсов и насморочными главарями маяковскими в сигнальных чугунных блузах и штанах из столичных облаков, всенародными витражами с показушными мертвыми достижениями, но с пятнадцатью отлитыми в советском золоте бабенциями, к которым не подступиться и в дни очередной шпаклевки и малярки, потому как “злая собака” бдительно стережет бедрастые и жопастые идолища свободных республик, как бы в антично-партийном хороводе символизирующих свободу и долгочаянную радость миллионов поживающих и любопытствующих символов, бродящих поодаль по мертвым асфальтовым тропам и тупо сосущих изделия из замороженного продукта, называемого по привычке “молоко”, также многажды отравленного и простерелизированного, прежде чем преобразиться в белесое, подслащенное, льдистое штампованное…
— Господи боже мой, многажды, многажды оскверняли тебя, кормилица-столица! Ан нет же, не только в прошлом недавнем — и в настоящем квазиразвитом социализме…
— И боюсь и в будущем придется претерпеть тебе, матушка Москва. Как бы вновь ни заставили тебя, матушка, терять свое древнее здоровое, незагаженное благозвучное — богоданное…
— Ведь посуди сам, Господи, — проходной двор, который сотворен из Москвы-матушки, — он и есть п р о х о д н о й.
Кому придет охота задерживаться в нем без особой надобности, тем паче украшать его, возвеличивать дух его, лелеять и хранить от непогоды и глаза дурного?
— Эх, Боже мой, видать, сглазили тебя, кормилица, некогда люди лихие, с чужестранными душами завидущими, что без божьего благословления засели за стены твои кремлевские, и понужать народ многолюдный российский от имени твоего начали, прикрываясь тобою, Москва, от недоуменных и зачумленных ересью слов высокопарных, интернациональных, не слыхиваемых допрежде на Руси.
Эти и подобные ему тексты хранились поэтом-неудачником в потрепанной, коленкоровой, пропыленной папке.
ЛЕТО 1985 ГОДА,
ПО-ОСЕННЕМУ ЗНОБКОЕ, СЫРОЕ, ДОЛГОЕ
Красная площадь красных вождей. Кремлевский гулкий шаг… Соратников шеренга мертвая, зачеканенная в древние красные стены, облитая мрамором и позолотой…
Позолота позументов швейцарских…
Швейцары с выражениями соратников и холеными перстами щипачей… Мертвые лики младостражников Мавзолея — уставно запечатленное торжество коммунистических воинов-сверхлюдей над миром нелюдей.
Мерные брусчатые шаги смены смертного будущего…
Невыразимая божественная стесненная торжественность в груди…
Холодится гордящееся марионеточным зрелищем сердце.
Неукротимый победный озноб.
И совершенно подлый дамский комок в горле… В слезной непозорной плазме глаза мужские плавятся — чертовски победительный патриотический кураж во всех замерших зрительских созерцающих членах…
Чертовски красивое мужское настроение!
И прильнувший в немом выдохе сын-карапуз, наконец выдохнувший сверкнувшую мужскую мечту, чтоб вот так геройски, не глядя на маму и папу, пропечатать алый долгий шаг и волшебно окаменеть у входа к дедушке Ленину…
Боже, — предательски всплывает провокационная подлая мысль, — а ведь о н и не Мавзолей караулят?! О н и — н а с караулят… Караулят от н а с самих!
Но Боже, как же грациозно тянет бесконечный красный шаг кремлевский караул к посту N 1!
Боже, как же стыло и звонко резонируют обновленные пролетарские красные камни брусчатки…
Резонируют, отдаваясь в сердце стылостью и постыдной несоветской пораженческой горестью…
Боже, почему же т а к стыло и горько?!
Я панически ищу глаза сынишки. Я тщетно пытаюсь перехватить их странный магический восторженный отзыв от ритуального государственного представления…
ГОРБАЧЕВСКАЯ
МОСКОВСКАЯ
ГОЛОДНАЯ ЗИМА…