— Ты же знаешь, что я никогда не пью, — прошептал ему я.
— Ты у нас паинька! — усмехнувшись, он сделал еще глоток. — В хоккей играют настоящие мужчины. Трус не играет в хоккей!
А я не очень и понимал, в какой “хоккей” идет игра. Отец мой, как и Люськин папа, командовал полком в Афганистане, где и погиб. Мама преподавала в школе историю. Развал Союза в нашей семье был воспринят как личное горе. Правда, я никогда не был комсомольским активистом, не кричал “ура” на собраниях и уж тем более не считал несчастного Павлика Морозова национальным достоянием. Но Иоанна Грозного и Петра Великого почитал достойными державниками, и в каждом воине, кто сложил свою голову за матушку-Россию, видел героя. Да, именно героя. Я согласен был с мамой, что разрушение “империи” равносильно было национальному бедствию. И для русских, и для всех других. Ведь это свершилось вопреки воле народа. Три беловежских заговорщика тайно и греховно разорвали связь времен. “Гласность — это замечательно, — говорила мама. — И что безвинно репрессированные реабилитированы — замечательно. Но то, что взамен этого нас — всю нацию — поставили перед Западом на колени да заставили голову к самой землице склонить, да руку за подаянием протянуть — этого ни понять, ни простить не могу!”
— Эх, вздремнуть бы щас минуток шестьсот, — сладко потянулся Витек.
— Дремать будешь на пенсии, — резко возразил гигант. И мы вновь принялись таскать и строить. Какое-то время спустя подъехал большой автобус. В нем было человек сорок. Под милицейскими фуражками хмурые насупленные лица; под защитными куртками — тельняшки.
— ОМОН! — восхищенно пропела Люська.
— Ну, совковая сволочь, держись!
Витек вскинул над головой обе руки, пальцы были сжаты в кулаки. Из автобуса выскочил ладный, широкоплечий крепыш. Подошел к генералу, вытянулся, отдавая честь, приложил руку к виску. С минуту они о чем-то говорили, потом генерал поискал глазами кого-то, махнул мне рукой, подзывая к себе. Я подошел, немало удивленный: “Меня? Зачем?”
— Это подкрепление защитникам телецентра в Останкино, — пояснил он, ощупывая меня немигающим взглядом. — Вы, юноша, отправитесь с ними. Нужен человек в гражданском. Если главный ход блокирован мятежниками, вы пройдете к господину Д-у и договоритесь, чтобы был для них, — кивок в сторону омоновцев, — открыт дальний запасный подъезд.
И точным движением он достал из внутреннего кармана и вручил мне закатанный в пластик пропуск.
Ехали через весь город дольше обычного, не раз натыкаясь на баррикады, шествия, просто стихийно возникшие толпы и объезжая их кружными путями. Я занял свободное одинарное место и невольно слышал разговор двух парней, сидевших сзади. Им было лет по тридцать. Их лица, тон, повадки выдавали людей бывалых, потертых жизнью.
— Э, что для нас нынешние солдатики, — усмехнулся хриплый бас. — Помнишь, атаку духов под Джалалабадом? И то отбили.
— Здесь может быть и покруче, — отвечал мягкий баритон. — Особенно если в драку ввяжутся ветераны Великой Отечественной.
— Эти обязательно ввяжутся. Но они ведь почти все старики. Что с ними за война?
Они замолчали, однако я чувствовал, что баритон не согласен с шапкозакидательской фанаберией баса. А тот, глянув с усмешкой в окно, продолжал: “Во бабульки с портретиками бывших прут, неймется им, не сидится по домам. Снять бы с них штанишки из шершавого х/б и выпороть публично, чтоб неповадно было в мужичью драку лезть. А насчет покруче... тебе тридцать два года и ты уже подполковник. Глядишь, за сегодняшнее папаху получишь. А?”
— Тридцать два, — после паузы тихо отвечал баритон. — Всего тридцать два. А меня никак не отпускает ощущение, что я уже... уже с ярмарки еду, а не на нее.
И, помолчав, с явно ощутимой, рвущей сердце тоской, продолжал: “Бабульки, говоришь? Эти бабульки Гитлеру весь концерт испортили. Впряглись в соху и всю страну вытащили. Да и на фронте... Ты не подумал, что если они на улицы вышли, значит, неладное творится в Датском королевстве? Совсем неладное.
— Они цепляются за вчерашний день, а я гляжу в завтрашний, — резко возразил бас.
— А ты уверен, что он, этот завтрашний, лучше, совестливее, справедливее, чем тот, вчерашний?
— Вся история свидетель: что справедливо для одного, беда для другого. Помнишь — что русскому хорошо, то для немца смерть.
— У нас-то речь о русских. Как хочешь, а справедливость, как и правда, должна быть одна.
Бас хмыкнул, сказал что-то, чего я не совсем расслышал, и диалог смолк. Однако я понял, что он был асом-снайпером и за свою правду любую другую готов поразить в яблочко...