У деда, у Дуси — куда ни глянь в этом таежном поселке, в соседних, еще не вымерших деревнях — сплошная родова: сестры, братья, племянники, тетки, сродственники. Расплодилась она за сотни лет, пока росли и крепли эти поселения, заложенные лихими предками, Бог знает как пробравшимися сюда по северным рекам из новгородских, архангельских и вологодских земель. И столько накопилось к нашему веку этой родовы вокруг Тунгуски, что людей, неродственных друг другу, в деревнях почти и не было.
И опять вспомнилось, как Виктор Астафьев, уже после войны, воротившись на берега Енисея, встречает случайно незаконнорожденного сына своего любимого дяди Васи, которого он сам схоронил после боя в приднепровском лесу: “Род наш продолжался на земле. С обрубленными корнями, развеянный по ветру, он цеплялся за сучок живого дерева и прививался к нему, падал семенем на почву и восходил на ней колосом. Если заносило семя на камень либо на асфальт, оно раскалывало твердь, доставало корешком землю, укреплялось в ней и прорастало из нее”.
А рядом с такой высокой патетичной струной Астафьев не стесняется дать и некоторые забавные подробности того, как возник на земле его дальний “сродственник”: “Флотоводец этот, как скоро выяснилось, был результатом предвоенной дяди Васиной поездки на курсы повышения квалификации лесобракеров...”
Дед заворочался на постели, закряхтел, свесил жилистые старческие ноги в армейских кальсонах и застонал:
— Дуся, бражки налей!
Дуся, словно полдня ждавшая этой просьбы, раскрасневшаяся от гнева и бражки, выскочила из-за плиты:
— Что, старый, отоспался! Бражки те захотелось! Ох, дала бы я те бражки, когда бы не гость! Он ить, Славка, — вдруг запричитала она безо всякого перехода, — жись мне заел! Бабам спуску не давал, все в командировках по своему ветеринарному делу. Знала я эти командировки! У него ведь дочка есь в Киренске набегана! — выкрикнула она, как мне показалось, с притворным гневом, поднося деду стакан.
— Как набегана?
— А так, что старый черт бегал-бегал по командировкам, да и дочку набегал!
Мы все присели к столу, на котором уже дымилась горячая картошка, тускло сверкали малосольные сижки, возвышалась груда расколотки — крепких, как камень, наломанных хариусов, которые тают во рту, холодя зубы и обжигая небо от перца и соли...
Дед привычно обрывает старуху:
— Хватит болтать! Дай поговорить с человеком!.. Расскажи, как я на дочерней свадьбе гулял. Приходят — на свадьбу приглашают. Прихожу, смотрю — дочка Настя. Все говорят: “Степан, вылитый ты!” А я и сам вижу! Подходит ко мне, кланяется, говорит: “Здравствуйте, тата! Прошу за стол! — и стопочку мне подносит! А я Дусе шепчу: “Соболя-то я Лизе привез, давай его сюда, а Лизе в другой раз добуду!” Она Володьке шепнула — своему братенику, тот бегом к Лизиному дому, и вот я встаю петухом, — тут дед поднялся из-за стола, подошел к двери, повернулся боком, — из-за спины соболя вынимаю — черного, баргузинского! — дед нагнулся, демонстрируя, как небрежно провел шкуркой драгоценного зверька над полом, словно встряхивая его, чтобы мех засветился, — и даю ей в обе руки. “От отца тебе, — говорю, — свадебный подарок! А тебе, Агафья, — и мужу ее Ивану кланяюсь, — низкий поклон, что дочку мою вырастили!” Настя аж прослезилась...
Тут Иван и отвечает мне: “Кровь-то никуда не денешь!”
Как все это похоже на встречи, признания, неожиданные объятия кружимых по свету людей из астафьевского “Последнего поклона”, когда они вдруг сталкиваются друг с другом, словно случайные щепки в мутном половодье, и вдруг пронзает их одна мысль — “а ведь мы — родные...”
“Стоптав грядку с недавно взошедшей на ней какой-то овощью, мы бросились друг к другу, обнялись и заплакали. Миша что-то говорил мне, и хотя я худо слышал, почти ничего не мог разобрать из-за слез, душивших меня, все же распознал: хоть и не все, далеко не все, но наши живы, и бабушка, слава Богу, тоже живая”. Немало слез льется в повести Астафьева, но это всегда слезы, облегчающие душу, освобождающие ее от закаменелости, от крупиц бесчеловечности и себялюбия, которые, особенно в тяжкие годы, неизбежно в ней оседают...
Вот так вошла в мою жизнь проза Виктора Астафьева. Было это аж тридцать лет тому назад.
Много позже я почувствовал себя обязанным помочь Виктору Петровичу, когда свора еврейских журналистов набросилась на него, как шавки на медведя, после его разборки с Натаном Эйдельманом.
Напомню тем, кто забыл или уже не знает этой истории, что после повести Астафьева “Печальный детектив” и рассказа “Ловля пескарей в Грузии” литературовед Эйдельман отправил писателю письмо, в котором обвинил его в антисемитизме, в глумлении над грузинами и монголами и в прочих великодержавных замашках. Астафьев не стерпел и ответил “пушкинисту” резким письмом. Тогда Эйдельман, действуя как профессиональный провокатор, написал Астафьеву второе, еще более оскорбительное, послание и пустил частную переписку по белому свету, а вскоре опубликовал ее за рубежом.