Церемония началась, естественно, речами, по выражению того же автора, "двух знаковых русских писателей". Знаковый писатель А.С. говорил длинно и возвышенно. Он, разумеется, очень хвалил знакового писателя В.Р. Но как-то очень странно. С одной стороны, назвал его прозорливцем. Прекрасно! Но, с другой, заявил: "Он не ищет слов, не подбирает их, — он льется с ними в одном потоке". Красиво, но сомнительно. Как это "не ищет слов"? Пушкин, о чем буквально вопиют его черновики, искал. Толстой, по несколько раз переписывая романы и повести, искал. Блок искал. Маяковский божился, что изводил "единого слова ради тысячи тонн словесной руды"... Да ведь и сам оратор даже в этой речи буквально землю роет в поисках нужного словца, другое дело — всегда ли удачно. Например: "перепущен (!) срок отъезда"... "война явно при конце (!)"... "повествование просочено (!) сибирской натурой", то есть природой... "писатель натурально сжит (!) с природой", то есть натурально "сжит" с натурой... "писатель передаёт природу нутряно"... Даже о трагическом говорит так, что невольно становится смешно: "догружается неизбежность раскрыва беременности"... "Настёна утопляется (!) в Ангаре"... Я не стану это обстоятельно комментировать (о языке живого классика у нас еще будет речь), а замечу только, что в том же номере "Дня" Виктор Топоров пишет: "Сатира Ильфа и Петрова, как прежде, бьет не в бровь, а в глаз". "Инда взопрели озимые". Да разве всё, что я привел, не того же пошиба?.. Так вот, все писатели, включая оратора, ищут нужные слова, и только один-единственный Распутин не ищет их, а как только возьмет перо в руки, так оно и скачет само по бумаге: трр... трр... трр... Полно, Александр Исаич, напраслину-то на человека возводить, изображая его литературным выродком.
Но еще удивительнее то, как он нахваливает повесть "Живи и помни": "Валентин Распутин заметно выделился в 1974 году внезапностью темы — дезертирством, — до того запрещенной и замолченной, и внезапностью трактовки её". Всё тут — привычное для велосипедиста кручение колес. Никто тему дезертирства и предательства не запрещал, и вовсе не была она "замолчена". Еще в 1941-42 годах печатались в многомиллионной "Правде", в "Красной звезде", в других газетах и передавались по радио произведения, в которых были и предатели и дезертиры, — таков, например, сильный рассказ Александра Довженко "Отступник". В те же годы написана и шла во многих театрах страны пьеса Леонида Леонова "Нашествие", в которой выведена целая галерея образов предателей: городской голова Фаюнин, его прихвостень Кокорышкина, фашистский холуй Мосальский, начальник полиции Федотов... А чуть ли не за пятнадцать лет до Распутина повесть, которая так и называлась — "Дезертир", опубликовал у себя на родине, а потом в Москве замечательный писатель, участник Отечественной войны Юрий Гончаров, живущий в Воронеже. И вот при всем этом, не моргнув глазом, благим матом: "Запретили! Замолчали!.." И ведь так всегда и во всем...
А в чем же "внезапность трактовки"? А вот слушайте: "В Советском Союзе в войну дезертиров были тысячи, и даже десятки тысяч, о чем наша история сумела смолчать..." Во-первых, откуда знать велосипедисту Анике о "десятках тысяч", если в Истории Великой Отечественной войны он так безграмотен, что даже, как увидим дальше, не знает, где он сам-то воевал. Во-вторых, а с какой стати аж сама История должна заниматься хотя бы и "десятками тысяч" шкурников и трусов, оказавшихся в многомиллионной армии? У Истории есть дела поважней. И потом, уж чья бы корова мычала: сам нахваливает мастерство фашистских летчиков, афиширует бесстрашие и ловкость румынских диверсантов, а о героизме защитников Брестской крепости и Одессы, Москвы и Ленинграда, Севастополя и Сталинграда, о мужестве всей Красной Армии — не только "сумел смолчать", но и все это оболгал, уверяя, например, что в 41-м году мы бежали в панике по 120 километров в день, — да что ж тогда помешало немцам через две недели быть в Москве? И ведь сам Гитлер признавал уже в конце войны, что ни в одной капании немецкая армия не одолевала в день больше 50 километров, и притом — лишь короткое время.