Когда-то в Сынтуле дежурили четыре пожарных машины, три заводских и одна поселковая, но в лихие девяностые годы заводское пожарное хозяйство, видимо, оказалось излишней или непосильной роскошью, машины куда-то "разъехались", и лишь одна притесалась к мебельной фабрике. Вот её-то пожарную дружину и ждали, как спасение, на огнём занявшейся улице. Ждали, однако же, напрасно, потому как именно в этот час дружина тушила на другом краю посёлка невесть отчего возгоревшуюся баню…
Пока оттушились, перезаправились водой и домчались до горящей Илёвской улицы, прошло больше сорока минут… Кроме сарая, полыхали уже и соединённые им дома. Соседский оказался по ходу машины ближе, горел сильнее и, наверное, опасней, — за него пожарные и взялись. Дом же писателя, охваченный огнём с одного лишь новодельного бока, предоставили всевластвующему пламени… или касимовским пожарным, прибывшим тремя машинами и вовсе уже на втором часу возгорания… Новодельный пристрой к тому времени сгорел, но старый, основной дом, говорят, отстоять ещё было можно. Для этого нужно было навалиться на огонь мощью всех имеющихся брандспойтов. Однако пожарные распорядились по-своему: одной машиной принялись поливать фасад писательского дома, другой — останки соседского, а третью оставили в резерве, то бишь в полном бездействии.
Поведение пожарных немало взволновало и озаботило жителей.
— Ребяты!— взывала к пожарным стонущая баба Катя.— Тушите дом-то! Там писатель московский живёт, про всех нас хорошо пишет!
— Значит, про кого-то плохо написал,— вдумчиво то ли пошутил, то ли констатировал один из пожарных.
О пожаре Рогову сообщили в шесть утра. Известия подобного рода оглушают и разум и чувства. В этом состоянии невозможно ни осознать в полной мере случившееся, ни тем более вникнуть в подробности и детали. Но ведь и недаром говорят, что первая реакция бывает самой верной.
— За что они нас выжгли?— спросила жена.
Рогов подивился точной найденности слова и решил, что жена имеет в виду погорельца-соседа и его пьянь-дружков, которые ранней весной трижды их обкрадывали. Рогов не стал тогда заводить уголовного дела, тем паче, что и местная милиция особой расторопности не проявила. Во всяком случае, каких-либо явных улик против какого-либо конкретного лица предварительное расследование не выдвинуло, и за неимением таковых пришлось Роговым сажать за железные двери и решётки самих себя. Но, видимо, не помогла и эта укрепительная мера. Решётки на окнах лишь дали пожарным дополнительный повод не проникать в дом — "там же решётки!"
Наверное, похожему принципу следовали и милицейские органы, поскольку всех воров улица знала и называла поимённо. Известно было, и кто наводил, и кто орудовал, и кому сплавили вещи, в частности, садовую тележку. Сведения приходили к Рогову сами, в лице соседей и незнакомых доброжелателей. Положение было диковатое. Местные власти как будто бы затаились в ожидании его шагов, жалоб и заявлений, но в этом затаённом ожидании явственно различалось, сквозило чуть ли не враждебное отчуждение, как если бы кражи спровоцировал сам Рогов — "не было бы тебя здесь, некого было бы и грабить".
Это было вопиющей неправдой, незаслуженной обидой и несправедливостью. Приобретённый в самом конце восьмидесятых годов дом Роговых из поселкового порядка ничем не выделялся. Обшитый с фасада вагонкой, он так и оставался изначально деревенским домом, с гладко-теплыми внутри бревенчато-коричневыми стенами, крашеными полами, провисшим от времени потолком. За двенадцать лет Роговы только и сумели, что навести в доме элементарный жилой порядок и пристроить назади рабочий кабинет с высоким потолком-крышей, прозванный за это смелое архитектурное решение "Сферой". За эти двенадцать лет прежний достаток Роговых, основанный на приличных писательских гонорах и устойчивых советских зарплатах, сокрушительно пал вместе с впадшей в дикий капитализм страной, которая в честных писателях вроде Рогова ничуточки не нуждалась.