1942 год. Украина. Город Житомир в ста километрах западнее Киева. Немецкий концентрационный лагерь для военнопленных. Кирпичные красноватые трехэтажные дома-кубы вперемешку с длинными одноэтажными деревянными бараками, почерневшими от сырости, выстроились вдоль асфальтированного шоссе на юго-западной стороне города. На высоких столбах — три ряда колючей проволоки отделяют территорию смерти от остального живого мира. На деревянных вышках часовые с автоматами. Ночью по нескольку раз включают яркий свет на столбах, освещая пустой лагерный плац. Всех пленных после вечерней поверки запирают в домах и бараках на замки до утренней поверки. Вся территория лагеря разделена колючей оградой на отсеки, в них помещаются по три-четыре тысячи человек. Всего пленных шестнадцать тысяч. Почти все солдаты, неузнанные офицеры и медперсонал попали сюда из окружения, в котором оказались наши войска под Киевом.
Подходить к внешней ограде нельзя. Часовые стреляют без предупреждения. Несколько человек поплатились жизнью за то, что от нестерпимого голода пытались вырвать пучок несъеденной травы, все еще густой и зеленой между рядами проволочной ограды и кольцами Бруно. Их тела долго не разрешали убирать в назидание остальным.
Это место называется госпиталь "Кранкенлазарет" по-немецки. Оно отделено от всего остального лагеря. Тут четыре тысячи раненых и больных, двести медперсонала из числа тех же пленных. В каждом блоке — свой главный врач. Но лечить больных нечем. Поэтому тут никого не лечат, только хоронят. Нет не только лекарств, перевязочного материала, но даже постелей, не говоря уже о белье. Завшивленность от этого стопроцентная.
Каждый день умирают по тридцать пять-сорок человек.
Митя, так звали неуклюжего парня, который помогал устанавливать мне кровать, принес котелок баланды и воду. В первые дни есть я не могла, только пила. Баландой называли вываренную картофельную шелуху, слегка подсоленную, без признаков жира или овощей. Это серое варево выдавали два раза в день по котелку на человека и один раз в день к этому добавляли "хлеб" — смесь муки, гороха и опилок, которую нельзя было даже резать ножом — рассыпалась.
Мое бывшее платье представляло из себя разодранные окровавленные лохмотья. Опухшие, в синяках и ссадинах ноги и руки. Мой жуткий после немецких допросов вид вызывал сочувствие у остальных узников.
— Не бойся, не пропадешь, не выдадим… поправляйся скорей, — говорили мне собратья по несчастью. О своем партизанском прошлом я не распространялась, но пленные обо всем догадывались. Меня старались подбодрить, чем-нибудь помочь. Как-то утром мне принесли наволочку, набитую небольшими чистыми белыми тряпками: "Это тебе и подушка, и чистые тряпочки для тех твоих дней".
Потом нашли английскую шинель тонкого сукна горчичного цвета. Пленный портной из Киева, не знаю, где он нашел иголку и нитки, по меркам сшил мне из него теплое платье. Портного я так и не увидела. Он умер, прежде чем я стала выходить во двор. Доктор Биценко умудрился "увести" из-под носа полицая пару солдатских обмоток, из которых тот же портной сшил мне толстые чулки. Ноги у меня были такие худые, что чулки оказались мне впору. Из страшной груды одежды, оставшейся от мертвых, мне нашли зимнюю ушанку.
Однажды Толе на кухне передали две настоящие картофелины, найденные в шелухе, привезенной для баланды. Их сварили и передали для "Этери". Так меня называли в "Кранкенлазарете". Незнакомые голодные люди вместо того, чтобы съесть чудом обнаруженную картофелину или морковку, посылали ее для "Этери". Только тот, кто испытал смертельный голод, близость смерти, может оценить всю щедрость и силу воли этих людей. Дело даже не во мне и не в картофелине. Я напомнила им их прошлую жизнь, жен, семью и детей. Мысленно прощаясь с ними, они в безнадежном отчаянии хотели спасти во мне свою память о них. Может, даже не осознавая этого. Меня переполняли удивление и благодарность.
Потом Толя достал в бараке "уже не нужные" сапоги. Какое страшное словосочетание в этом месте — "уже не нужные"! Среди выздоравливающих нашелся сапожник, тот распорол сапоги и сшил их заново по моей мерке. Чем он шил, так и осталось для меня загадкой.
В первые дни, пока я не могла встать, Василий Степанович тайком от полицаев смотался на кухню. Там в остатке горячей воды с золой постирал мое платье и белье. Мало того, развесил их потом сушиться за углом нашего блока. Что тут началось! Все, кто был во дворе на костылях и без них, доходяги и доктора, ходили смотреть, как на ветру развевались остатки моего платья, трусики, лифчик. Смотрели, сидя на песке, молчали, некоторые плакали.
Когда я по-настоящему почувствовала волчий голод, поняла, что поправляюсь. Не могу не поправиться, думала я, когда столько людей хотят этого. Сколько тепла, какое это счастье быть среди своих... Как в армии.