Я и Юрий Поляков - разных "отраслей" (возрастов). Я уже закончил школу, он - пошёл в детский сад. Я - с берегов Белого моря, из студёных земель; он - из московских подворотен; я, безотцовщина, мыкался в поисках доли, как и миллионы сверстников, и случайно не пропал в траве забвения; он - шёл ступью московского школяра, пусть и на скудной выти, но без перебоев; учёба учёбой, но обед по расписанию. Я ошибался, жил по наитию, не представляя своей тропы в будущее, по которой можно было не свалиться в яму; он - видел перед собою сияющее советское солнце, а комсомольские заветы были ему державою
Пропадая в кабачке ЦДЛ и невольно присматриваясь к писательской публике, я порою обращал взгляд на кудрявого вальяжного парубка с чистым русским лицом; не хватало лишь бумажного цветка в петлице и тальянки через плечо: "Эх, дайте в руки мне гармонь, золотые планки!" - чтоб все девки у ног. И кто-то однажды, объяснил, что это Юрий Поляков, поэт, автор нашумевшей повести "Сто дней до приказа". Внешностью он походил на юмориста Евдокимова с Алтая, в те поры бойкого, окучивающего "смехопанораму" артиста, словно бы сам Василий Тёркин, весельчак и гармонист, располневший после окопов, вылез на московские подмостки тешить городскую публику. Похожесть Полякова с Евдокимовым была настолько поразительна, что я долго полагал их за братовьев с деревенского порядка. Думал: надо же так угораздить, ну прямо вылитые. Конечно, "брательники" отличались от Василия Шукшина, острого на язык русачка в кирзачах, сухощекого от призатаенной внутренней хвори, с печальным прощупывающим взглядом, которому так личила деревенская фуфайка и рубаха с опояской. Простонародный язык, народный юмор крепко сближали алтайцев, и эта близость Евдокимова к либеральной полумещанской московской публике была несколько обидна для меня, простеца-человека, и вызывала недоумение; откуда в этом хвате, рядящемся под крестьянского Ваню-дурачка, столько чувственной земной силы, и не иначе как Евдокимов играет особую роль, носит маску, чтобы при удобном случае снять грим и объявить: "Это я, Евдокимов, пришёл дать вам волю!" Но, увы, любимый народом алтаец ушёл, не задержавшись на земле, странно погиб на русской дороге, вызвав массу недомолвок и стойкое убеждение, что тут без силы, и нечистой, не обошлось.
И хотя Поляков - не деревенщина, городской выкройки литератор, с особенным столичным характерным фартом, но манера прощупывать явление, даже самое крохотное и заурядное, не только зорким взглядом, но и сердцем и душою, выискивая скрытые причины его, ставит, как может показаться странным , в один причудливый ряд с Шукшиным и Евдокимовым. Они умудрялись сыскать в простеце-человеке ту изюминку, то любопытное редкое качество, что из заурядной личности, кургузой и невзрачной внешне, вылепливает образ, выпирающий из серой житейской среды, чем и вызывает невольное любопытство читателя.
Страна катилась под откос, Горбачев, Лигачев и Яковлев с приближенными референтами и цековскими чиновниками, с полковничьей прислугою из Комитета, и с комсомольскими развращенными шелкопёрами усердно спихивали государство в перетряску и хаос; но не только чужебесы помогали разгрому Союза, но и русские литераторы, не догадываясь о том, невольно включились своими произведениями в эту рассорицу. Мстительные внуки троцкистов по работам Ленина изучили теорию революций, и в помощь им пошло всё, что действует на умы и сердца, доводит до психоза и беспамятства. Как стенобитные орудия, пошли в дело "Окаянные дни" Бунина, "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына, "Кануны" Белова, "Печальный детектив" и "Людочка" Асьтафьева, "Пожар", "Прощание с Матёрой", "Живи и помни" Распутина, "Белые одежды" Дудинцева, Гранин и Рыбаков, Приставкин со своей злоумышленной " Тучкой золотой" и Трифонов с жильцами из серого "Дома на набережной". Всякое сердитое слово было в строку, а разрушительным пафосом заполнилась почти вся пресса, журналисты старались, смолов доброе зерно, накормить народ мякиною и высевками: чёрное выдавалось за белое, ложь - за правду, предательство и измена - за честь и стойкость, фарисейство - за искренность. Прочитывались произведения под особым нигилистическим, русофобским мелкоскопом, чтобы любого крохотного червочку превратить в змия-дракона огнедышащего, а талантливую русскую работу, приправленную невольной печалью, - в ядовитое блюдо. Чтобы, прочитав, отравились и выблевали даже остатки почтения и любви к Родине. В конце восьмидесятых в пропаганду революции шло всё, где можно было вычитать хоть малейший изъян в праведности советской власти.