В фотографических изображениях солнца, говорит Федоров, нам дано все, по чему мы можем составить понятие о том, что такое солнце, и уж наша вина, что мы не сумели воспользоваться этими данными, до сих пор не прочитав их. Толстой не понимает, действительно ли в фотографиях солнца содержится нужная информация.
Я сколько ни читаю Толстого, говорит Федоров, всегда думаю, что истина не то, что написано им, а как раз наоборот. Его учение о непротивлении злу есть нечто такое, с чем я никак не могу согласиться... Дошел до того, что ниспровергает Коперника! Разве наука уж так-таки и не сделала ничего? Разве ученые не устают, не живут на чердаках, не нуждаются? Нельзя так относиться к умственному труду!
За что он на меня сердится, удивляется Толстой. У него есть пункт помешательства, которого у меня, должно быть, нет. Высокого разбора души человек, таких и нет почти, но сектант, что не подходит под его теорию воскрешения, он знать не хочет. Но вера в науку удивительная, странная. Выдумали телеграфы, телефоны, нашли клеточку, в клеточках протоплазму, в протоплазме еще что-то. Занятия эти, очевидно, долго не кончатся, потому что им, очевидно, и конца быть не может, и потому ученым некогда заниматься тем, что нужно людям. Неученый думает, что день бывает оттого, что солнце выходит из-за леса или из-за поля, а ночь бывает, когда оно с другой стороны заходит. Образованный же человек, хотя сам и редко видит восход, но как попугай повторяет, что день и ночь бывает оттого, что земля вертится вокруг воображаемой оси, а зима и лето оттого, что земля вертится опять же по воображаемой орбите вокруг солнца. Как ни остроумна Коперникова система и как ни забавны для праздных людей исследования туманных пятен и каналов на Марсе, с помощью сотни миллионов стоящих обсерваторий, нельзя не признать, что знания мужика о том, что происходит на небе, суть действительные, самостоятельные знания, знания же ученого сомнительны, очень гадательны и ни на что, кроме как на препровождение времени, не нужны.
Федоров ругался страшно, называл его буддистом и неопознанным главарем декадентства. При встречах Толстому всегда доставалось и он уступал, но все равно знаменитого химика академика Бутлерова красочно изобразил профессором Кругосветловым в "Плодах просвещения". В рукописях профессор назывался Кутлеров или Кутлер. Толстого поражало постоянно встречающееся противоречие: исповедание "строгих научных приемов" и самых фантастических построений и убеждений. Жаловался: махают на меня рукой, как на врага науки, а мне обидно, я ведь считаю, именно наука должна узнать, чему должно и чему не должно верить.
Платонов говорит: наука никогда этого не узнает. То, что обычно называют законами природы, которые носят объективный характер, существуют независимо от нашего сознания — наука этим никогда не занималась. Наука не может определить понятие закономерности. У нее нет критериев проявления сознания. И никогда не будет. Все коэффициенты в различных формулировках закона сохранения энергии получены в предположении, что закон верен, и поэтому он непроверяем. Это — договоренность, позволяющая как-то упорядочить наблюдения и вести диалог. Без этой договоренности было бы сложновато; например, не было бы уравнений Максвелла современной формулировки закона.
Как известно, в каждой науке столько науки, сколько в ней математики, т.е. в науке нет содержания; в законе тяготения обычно забывают упомянуть о характере чувств, под воздействием которых планеты якобы притягиваются друг к другу. То же самое и с любым другим законом. Закон Гука (который нашел клеточку) устанавливает простую зависимость между силой и деформацией. Конечно, такого закона нет, он постоянно нарушается, но это удачный способ систематизации экспериментальных данных, касающихся деформаций тел. Наука занимается лишь формальными отношениями, пишет Платонов, поверхностью вещей и явлений, не заботясь о сущности; наука еще не начиналась; она занималась лишь каталогизацией наблюдений. Различные научные теории — разные способы каталогизации, о фундаментальности и говорить нечего.