Читаем Газета Завтра 764 (28 2008) полностью

Вот почему Бондаренко, характеризуя социально-творческое одиночество своих героев, представляет настоящую палитру его возможных вариантов. У Саши Соколова, к примеру, оно принимает вид ухода в "многолетнее одинокое молчание". По Ф. Гиренку, это молчание превращается в наиболее адекватную форму языкового существования человека. Одиночество Анатолия Афанасьева проистекало из-за никому не нужного в последние десятилетия дон-кихотства и, одновременно, из-за непонимания "пассивности людей, целого народа" перед творящей зло криминальной властью. Ему противопоставлен такой крайне редкий ныне в России тип художника, как Петр Краснов, убежденный, наоборот, в том, что "суть любого талантливого художника не в разоблачениях и проклятиях, а в поисках своего художественного, а значит, и Божественного противостояния этому злу по самой природе своей". Не находит родственной души в своей преданности и неистовой вере в старую Москву, в Замоскворечье, поэт Александр Бобров. Прорастает "сквозь асфальт", явно выделяясь на фоне своего поколения, "не похожая ни на последователей Валентина Распутина, ни на последователей Василия Аксенова", женщина "с мужским твердым характером" Вера Галактионова. А Олег Григорьев вообще был изгоем, ибо всю свою столь непродолжительную жизнь оставался человеком, "в котором с предельной обостренностью запечатлелась подростковость тонкого и умного, но люмпенизированного, спившегося, уличного россиянина". Так же редки среди людей бунтари и вольнолюбцы, которых в поколении "детей победы" представлял Леонид Губанов — "варвар русской поэзии". Или вот такой "двойной реквием" по одиночеству в стихах Ивана Жданова: /Когда умирает птица,/ В ней плачет усталая пуля,/ Которая так хотела/ Всего лишь летать, как птица/.


ВЫНУЖДЕННО КОРОТКО- о трепетном, нежном, чутком отношении Бондаренко к своим героям (что считается признаком "вахлачества" в среде либеральных критиков, даже в собственных рафинированно-оскопленных текстах остающихся ощутимо брезгливыми, самодовольными и надменными к тем, о ком пишут). Ко всем им автор книги относится как любящий и глубоко сопереживающий брат, нет, скорее, отец. Кстати, таким был Гоголь для своих героев — даже для Плюшкина, Собакевича и Коробочки, которым всегда был готов протянуть руку, оберечь, спасти. Эту мягкую человечность ныне многие отмечают у когда-то непреклонного, неистового и бесстрашного Бондаренко. Сам это он склонен объяснять и возросшим христианством, и воскресением после клинической смерти, и неожиданно открывшемуся умению радоваться великому чувству сопричастности любого человека с Богом.

Впрочем, последнее обстоятельство вовсе не исключает существование и антигероев у Бондаренко, которые периодически всплывают то там, то здесь на страницах книги. Это, как правило, любители поисков конспирологических и конспироманных смыслов, толкователи канонических текстов массового извода, неспособные увидеть за мелкими и часто бессмысленными сходствами, вызывающими у них восторг, глубинные исторические смыслы. Это иронично названные тем же У. Эко "одержимцы", демонстрирующие невежественно-мистический подход к русской истории, лгущие и меняющие свой облик в угоду разрешенной сверху оппозиционности. Слегка перефразируя парадоксального Нилогова, их можно назвать культуртрегерами, всевозможными конферансье, антрепренерами, герольдами, капельмейстерами и тамбурмажорами западной культурной традиции. Об антигероях своей книги Бондаренко в лучшем случае говорит как о предтечах, к которым он относит писателей вполне приспособленных к образу жизни своих современников, но которые одновременно стремятся "быть выше", проповедуя новые либо пропагандируя еще мало распространенные способы художественного ремесла. Их роль сводится к ускорению внедрения нового, но ускорению, как убедительно показывает Бондаренко, по большей части разрушительному — им не дано никогда придать своему творчеству действительно новое направление, ибо эта миссия возлагается в истории литературы на пророков и юродивых.

Каждый раз при чтении книги, возвращаясь к вопросу о природе и сущности парадигматики (да простят мне неистребимую профессиональную привычку к научной стилю!), составляющей семантическое поле "одиночества", мне хотелось бы сказать о том сильном впечатлении, которое производит глава о Юрии Кублановском. В ней пытливому аспиранту-лингвисту когнитивный подход позволит выявить интереснейшую этнокультурную специфику метафоризации понятия "одиночество". Оно у Кублановского, убеждает читателей Бондаренко, в том, что напрочь отсутствует у других, в "россыпью разбросанных славянизмах", в "архаике национального самосознания", в "византийском почвенничестве", делающим его очень близким Сергею Аверинцеву (здесь надо спорить — Аверинцев в последние годы жизни, прежде всего, униат, что серьезно корректирует любое с ним сравнение), но, одновременно, и отдаляющим поэзию Кублановского от общего либерального потока.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже