Вторая беда. Он уцелеет даже в этом обществе сатанинском, если под себя будет устраивать. Но цивилизация, культ тела, культ плоти противопоказаны русскому человеку. Потому что русский человек родился и выпестовался в особых тяжелейших условиях, неповторимых для мира. Поэтому у него такая психология, одежда, норов, всё приспособлено, чтобы выжить в тяжелейших условиях.
Цивилизация окутала его благами: телевизор, тепло, газ, какие-то удовольствия. Они изнеживают человека. Человек городской портится на глазах.
Я со страхом думаю: случись несчастье, мы погибнем не от войны, не от атомной бомбы, а от того, что не сможем сами себя кормить и защитить. Уже нет того воина-крестьянина, который мог спать в окопе промёрзшем. Согнулся корчужкой — и заснул. Дали ему водки 100 грамм, пшенки, он поел. Ни один солдат мира не мог эти условия переносить.
Этой закалки, долготерпения в новом человеке уже нет. И чем дальше будет новая цивилизация, тем больше будет меняться характер русский, к сожалению. Способность переносить несчастья, тягости сердечные, жизненные — утрачивается. Это, может, самое большое зло новой цивилизации, которое нам приготовили.
Почему я так ратую за крестьянина? Не будет крестьянина — не будет России. Потому что крестьянин, несмотря на все блага, даже если будет у него хороший дом со всеми удобствами, всё равно вынужден жить в экстремальных условиях. Встать надо в 5 утра, обиходить скотину. Это тяжело даже при самых новых методах производства, машинах.
Даже двор свой обиходить, запасти дрова и так далее. И до самой ночи он в труде. А труд исцеляет человека. Лиши труда — и он погибает. Если крестьянина удастся сохранить — миллионов 30-40, которые могли бы жить на своей земле в своей усадьбе и плодить потомство, — тогда русская нация будет неизменна.
Они не будут вариться в чреве городском, погибать, не внося ничего в культуру национальную. И будет как бы такой национальный резерв, там будут и солдаты рождаться, и пролетарии.
К сожалению, пролетарии изнежены цивилизацией, пропагандой, рекламой. Сейчас уже большинство пролетариев заявляют: а почему мы должны идти в армию?
У нас даже мысли такой не было — почему идти? Надо защищать Родину. Мне было 19 лет, я пошёл в армию. Мне бы сказали: надо воевать, я стал бы воевать. Не было никаких сомнений. Я верю всей душой, что шли добровольцы во время войны, сотни тысяч добровольцев. Потому что не было другого сознания — было национальное сознание. На Родину враг напал — надо сокрушить его, защитить Отечество.
А была такая мысль еще: если бы я в армию не пошёл, а я был маленький — метр сорок пять — надо мной девки бы еще больше смеялись. В армию не взяли, наверное, у него какая-нибудь болезнь, какой-то ущербный он, ненормальный.
Тогда было достоинство — в армию идти. Из армии приходили в мундирах: лычки, знаки отличия, блямб полная грудь. Это желание в народе уже исчезает — с охотой пойти в армию, чтобы защитить Отечество. Все отлынивают. Эта болезнь не в деревне родилась. Город, цивилизация новая, утехи плоти принесли эти чувствования, совершенно лишние для русского человека.
А.П. Постарайся выстроить синусоиду своей судьбы в литературе. Ты же развивался не сам по себе отдельно, ты же развивался в этих струящихся волнах, направлениях литературных, ты входил в стыки всевозможные — как ты ощущал литературный процесс в наше с тобой время, и как оно перетекло в нынешнее время, после 91-го? И что теперь? Ты шёл по одному руслу литературной реки, я шёл по другому руслу.
В.Л.
В 1980 году примерно, когда я написал повесть "Домашний философ", мне пришла мысль горестная: и что, я буду писать повесть за повестью, повесть за повестью? Не случайно говорили, что тогда атмосфера затхлости была. В 1980-1981 годы было ощущение невыносимой затхлости. Вроде бы пили, ели, ездили карнавалами по всей стране, застолья дикие…А.П. В 80-е?
В.Л.
Да.А.П. Нет. Был всплеск деревенской прозы: Распутин, Белов.
В.Л.
Я говорю о себе. Всплеск уже прошёл. Он был с 1970 по 1974 годы. Я тогда взялся за "Раскол". Думал: "Возьмусь за работу, которую буду писать столько, сколько захочу". Начал, как будто у меня впереди жизнь вечная. Вот вечная жизнь впереди! Принялся я писать, мне было 43, а закончил, мне — 58 лет. Тогда я очнулся: "Боже, мне уже 58 лет!" Вот та новая река.Иногда мне жалко, что я втоптал столько лет, потому что я другим ничем не занимаюсь. Я пишу одну работу всегда, пока не закончу, потом другую.