Сколько подлинной искренности заключалось в этом скромном самоограничении роли и сколько скрытого лукавства, — угадать мудрено. Последующая история показала, что самые поразительные завоевания ума человеческого, все чудеса техники, победившие сокровенные глубины океанов и заоблачные высоты, — все-таки в полной зависимости находятся от этих смирных жуков, копающихся в земле. Казак и бык, связь которых с человечеством конфузливо выражалась в таких простых, обыденных вещах, как постановка в пункты ссыпок зерна, в столицы и в центры культуры — гуртов скота, овец, свиных туш, сала, шерсти, яиц, пера, пуха, — силою обстоятельств были выдвинуты на арену борьбы старого мира и порядка с новым опытом насаждения рая на земле путем всеобщего ограбления, виселиц и расстрелов. Они прошли известный период колебания. Осмотрелись. Потом положили на весы состязания свою земляную силу и дали ходу истории то исправление, которое соответствовало их духу, веками сложившемуся в борьбе за свое бытие и бранным оружием, и плугом…
Здесь мне хотелось бы отметить некоторые эпизодические моменты, попавшие в поле моего зрения, когда я входил в соприкосновение с этой новой ролью родных углов, глухих, смирных и доселе безвестных. Просто — записать для памяти. Быть может, в картине огромного масштаба, какой является современная историческая арена, подробности эти пройдут вне серьезного внимания, останутся незамеченными. Но было бы жаль, если бы они затерялись бесследно, забылись. В них есть нечто характерное, даже назидательное, достойное запоминания — именно в мелочах жизни, в заметных штрихах и крохотных осколках, окрашивающих своим цветом ее будничный, затрапезный наряд…
Ровно год назад, помню, в последней трети декабря, в серенький, ветреный день, ехал я в Усть-Медведицу. С детства, со школьных лет знакомая дорога от Глазуновской неторопливо развертывала передо мной свои старые, примелькавшиеся глазу этапы: дубовые перелески, зябко шумевшие от ветра, луг под белой волнистой пеленой, пески, пересыпанные снегом, хуторские улички с кучами золы в центре, с запахом кизяка и печеной тыквы… «Знакомый вид, знакомые места»… По внешности, на беглый взгляд, жизнь шла как будто обычным повседневным порядком: по утрам кричали кочета, дымили трубы, плелись сани с накраденным лесом из войсковой дачи, ребятишки гонялись за собаками, дезертиры ползли проторенными тропами к родным углам. Было оживленно. В песках, ближе к Усть-Медведице, встречались вереницы саней — все с клажей. Какая-то стеклянная посуда позвякивала в них, а сзади с озабоченным видом два, а то и три станичника, и у всех лица — точно толченым кирпичом посыпаны.
— В гимназию, что ль, ездили? — весело подмигивая, спрашивал иной раз мой кучер у знакомых встречных.
— В гимназию, — конфузливо улыбаясь, отзывались станичники.
— Добыли?
— Разжились несколько.
— Много?
— Ведер с двадцать.
— Имеет свою приятность.
Завистливые ноты звучали в голосе кучера.
И так время от времени он спрашивал о гимназии, а ему с веселой усмешкой называли количество ведер. И не трудно было догадаться, что гимназией остроумие моих станичников окрестило винный склад, а мелодичный стеклянный звон в санях намекал на наличность живительной влаги, предназначенной для утоления своеобразной «духовной жажды».
— Гребанут теперьча денег, — завистливо-почтительным тоном говорил кучер: — это вот на паре рыжих обогнал нас — это с Ендовы человек… Второй раз едет… Надысь на пятнадцать тыщ набрал, вмах сбыл… Опять поехал… Озолотится человек…
Под шуршание полозьев и занимательную повесть своего собеседника на козлах я перебирал в памяти все, чем в последние недели преобразившаяся жизнь нашего глухого угла толкала, совала и глушила меня, человека оторванного от нее, но всеми нитями сердца тянувшегося к ней и верившего в здоровое ее чутье правды, добра и духовного благообразия. Был все время угол девственный, трудовой, скромный, в меру благополучный, в меру претерпевавший бедствия. Исправно и добросовестно нес он иго, налагаемое государством, и пределом воздаяния за эту добросовестность благодарно считал вахмистерские или даже просто урядничьи нашивки. После провозглашения свободы он долгое время не знал, какое употребление сделать из этой свободы. Ни помещиков, ни значительных буржуев вокруг не было — жили все ровно, средним достатком, — грабить некого было. Войсковой лес был поблизости — дело заманчивое. Но еще не утрачен был пиетет к заседателю, который хоть и переменил наименование, но протоколы составлять не разучился. Пустым, малоценным делом казалась свобода.
— Слово свободы, а товару никак нет… К подошвам не приступишься, разувши придется ходить…
Но вот пришли с фронта большевики — не настоящие, а свои, доморощенные, — и сразу в какую-нибудь неделю перелицевалась жизнь, были переоценены старые ценности, перевернуты привычные понятия.