Рамиро вытащил обойму и извлек одну пулю. Ты огляделась по сторонам — мы оба пытались угадать, что ты задумала, — подошла к окну и принялась царапать пулей стену.
— Вот смотри, давай запишем здесь нашу клятву, — к тебе уже вернулась твоя обычная решимость. — Сначала ее имя: Констанца…
Мы смотрели, как ты выводишь буквы на штукатурке, одну за другой. Растроганные твоей любовью к ребенку — и опечаленные, потому что обещание это вам обоим не под силу было выполнить.
— Так, — сказала ты, не отрываясь от работы, — теперь дата: шестое ноября…
— Седьмое, — ласково поправил тебя Рамиро. — Уже три часа ночи. Уже седьмое.
Ты перечеркнула прежнюю дату и принялась выводить правильную.
— А теперь — наша с тобой клятва…
Но тут снова взревела канонада. Мы все сжались. Собственно, это и было целью штурмующих город — запугать, сломить жителей, не давать вконец измотанным защитникам Мадрида ни секунды покоя. Рамиро, словно осознав, что передышка закончена, что недавней волшебной неуязвимости пришел конец, поцеловал тебя в лоб и, взяв за руку, заставил отойти от окна.
— Завтра. Завтра мы допишем все, что захочешь. Пойдем, ну пойдем же…
И тут вы увидели меня. Твое лицо осветилось улыбкой, а потом ты взглянула на свою дочь, словно приглашая и меня взглянуть на нее. Рамиро тоже улыбнулся мне.
— Посмотри, Хоакин. Это наша дочь. Вторая Констанца. На, подержи ее…
И ты протянула ее мне. Свою дочь. У меня голова закружилась, когда я взглянул на нее; это было какое-то новое чувство, и обрушилось оно на меня сразу и бесповоротно, чтобы остаться со мной навсегда, как неизлечимая болезнь. Вторая Констанца…
— Ну что ж, оставляю своих женщин в надежных руках, — сказал мне Рамиро, и сердце у меня сжалось от гордости и от стыда.
Все мы знали, что нас ждет, что надвигается. Может, эта бомбежка была уже не для того, чтобы запугать и сломить, — это был просто сигнал к началу наступления. Рамиро не мог позволить себе уклониться от выполнения долга. Хотя, наверное, больше всего на свете ему сейчас хотелось остаться с тобой. Вы обнялись, так крепко, с таким отчаянием, что я отвернулся, покраснев.
То, что объединяло вас в это мгновение… мне так и не суждено было испытать в жизни ничего подобного. Но я, по крайней мере, пытался это найти и был честен с собой. Да, я всегда был одинок, но это было достойное одиночество.
Вновь ударила артиллерия, но звук на этот раз был какой-то другой. Откуда я это взял? Неужели я мог в эту минуту различать подобные оттенки? Сам не знаю. Я просто почувствовал, что стреляют как-то по-другому, — а может, лишь вообразил, что почувствовал. Но вы оба тоже это поняли: Рамиро оторвался наконец от тебя и бросился к выходу.
Войска Варелы начали штурм Мадрида. Смерть пришла за своей добычей.
Перед тем как спуститься, я постоял немного у окна. Город под огнем — жуткое и завораживающее зрелище. Мне было страшно, хотя в этом страхе жила и надежда: если мне удастся перебежать к врагу, доказать «маврам» и легионерам, что я свой, что я просто выполнял здесь боевое задание, — я спасен. В свое оправдание я могу сейчас сказать лишь одно — от этих мыслей мне сделалось не по себе. А как же другие? У меня была надежда на спасение — пусть крохотная, пусть призрачная. А вот у тысяч мадридцев и такой надежды не было, они точно знали, что им предстоит умереть. И какой лютой смертью! «Маврам» — марокканским наемникам генерала Варелы — плевать было на идеологию, им выдали карт-бланш на случай взятия Мадрида, и теперь, войдя в город, они будут убивать, грабить и насиловать. Об этом, мучительно боясь за твою судьбу, Рамиро говорил всякий раз, когда по вечерам мы собирались все вместе за ужином, — и до чего же горько и тревожно было всем нам теперь за этим столом. Я же думал о Кортесе, о его благородстве и великодушии, и повторял себе, что это неправда, не может такого быть. И здесь, у окна, думая о своем спасении, я, как и Рамиро, боялся за тебя. И за твою дочь, так ненадежно защищенную словами, процарапанными на стене. «Констанца, 7.11.36»: молитва, надежда, обещание — бесполезные, в сущности, вещи; разве ими защитишь кого-то от свирепой ярости африканских наемников и нацистских истребителей.
Чья-то рука легла на мое плечо. Куртка на мне была плотная, но я узнал твои пальцы.
— Хоакин…
Я не обернулся, не отозвался. Я знал, что стоит мне обернуться — ты уберешь руку с моего плеча, и мне хотелось продлить это прикосновение, этот единственный и последний миг, когда мы были с тобой вдвоем, одни в целом мире, только ты и я.
— Хоакин, — повторила ты.
И тогда я обернулся. И посмотрел на тебя. Ты держала на руках девочку, и видно было, что ты изо всех сил борешься с подступающими слезами.
— Я хочу тебя кое о чем попросить.
До чего же дурацкая и непредсказуемая штука — человеческая душа. Мы были на волосок от смерти, а у меня внутри все пело от радости, потому что тебе вдруг понадобилось о чем-то меня попросить. Я чуть не расплакался от счастья, но сдержался — ведь ты же держалась.
— О чем?