Я убежал в горы, но спустя месяц был пойман. Меня избили немцы и бросили в карцер на четырнадцать суток и отрубили два пальца на ноге, чтобы я бегал потише.
Мне не давали девять дней ни хлеба, ни воды. Комендант сказал мне через переводчика: «В России тебя бы расстреляли, а здесь живым оставили».
После освобождения никто не хотел верить, как я попал в плен и почему остался жив. Мы просились на фронт, мы хотели мстить. Нам сказали: работать на шахтах и давать больше угля — это тоже фронт. Итак, мы стали шахтерами.
И здесь была колючая проволока. Дома она еще злее острыми шипами впивается в душу. Иногда мне казалось, что вся моя судьба оплетена колючкой и мне из нее не выпутаться. Но настал и мой час.
Я кончил заочно институт. Я теперь работаю учителем. Иногда я встречаюсь с товарищами по несчастью. Их осталось немного. И нам бывает очень обидно даже и сейчас от наших воспоминаний, которые связаны с полуостровом Ханко. Наши воинские билеты пусты. В билетах записано, что мы в армии не служили и в войне не участвовали.
Я был как-то в Ленинграде. Я прошел по улице Пестеля, где во всю стену дома четко и ясно написано:
«Слава героическим защитникам полуострова Ханко!»
Это для живых и для мертвых.
И вот я постоял у этой стены, у этого памятника, и не мог решить, куда себя причислить: в павшие, — я живой, а защитником меня не считают».
— Может быть, на сегодня хватит?! — говорит Щеглов-Щеголихин. Мы засыпаем.
Ласточки и в это утро не прилетели, но к нам на кухню, запыхавшись, влетел Санька.
— Покусаев утонул!
Мы побежали за Санькой к тракторному парку. Поку-
саев «набрался» с вечера и утром тоже добавил и побрел в парк. Он остановился около березы, обхватив ее, как якорь спасения, и нагнулся. Этого только и ждал Кузя. На Покусаеве была надета кожаная куртка и лыжные штаны на резинке. Копыта Кузи, когда он заскочил на Покусаева, скользнули по коже и попали под резинку в штаны и запутались там. И Покусаев и Кузя упали в лужу и стали там барахтаться, не в силах освободиться друг от друга. Мы прибежали поздно. Покусаев был мертв. Но умер он не из-за того, что нахлебался воды в луже, а оттого, что перепил и отравился. Это была самая страшная смерть по своей нелепости.
— Бедняга, ему не хватало характера, — тихо сказал Кукушкин, когда мы вечером возвращались с первой могилы на целине.
Мы опять после ужина забрались на печку.
— Что ты ищешь теперь? — спрашиваю я.
— Тоню, — отвечает Кукушкин. — Она моя первая ошибка, а лучше первой ошибки не найдешь. Я чуть не проговариваюсь, что она здесь, но чудом удерживаюсь от этого. Мне хочется, чтобы Кукушкин сам нашел ее.
Г л а в а т р и д ц а т ь с е д ь м а я
ЗЕМЛЯ ОТТАЯЛА
— Тебе очень нравится Санька? — спрашиваю я.
— У меня мог быть свой такой Санька! — говорит Кукушкин.
— Но в этом ты не виноват. По крайней мере, хочешь, я тебя познакомлю с его матерью?
— А что от этого изменится?
После дикой смерти Покусаева Кукушкин снова замкнулся. Он возил Щеглова-Щеголихина на вертком вездеходе с такой скоростью, что директор, любивший больше всего на свете скорость, просил:
— Потише…
Однажды, возвращаясь из третьей бригады, откуда сбежал бригадир Халявин обратно в свой Арзамас, Кукушкин сказал озабоченному Щеглову-Щеголихину:
— Вот что, директор, садись за баранку сам. Зачем тебе шофер, когда ты лучше моего водишь. Садись! А мне давай третью бригаду.
— Идея! — произнес Щеглов-Щеголихин и повеселел.
Сейчас мы сидим в кухне директора и разговариваем про Саньку.
— Я его возьму в свою бригаду, — говорит Кукушкин, — он парень старательный, пусть привыкает к делу.
В передней Галина Ивановна укладывает Шурку спать. Шурка капризничает и не хочет ложиться. Мать шлепает его, и Шурка, всхлипывая, выкатывается к нам на кухню и забирается на колени Кукушкина. Между ними взрослые мужские отношения.
— Почему ты не хочешь спать? — спрашивает Кукушкин.
— Да там фашисты… — мычит Шурка.
— Какие фашисты?
— Какие, — мычит Шурка, — настоящие, вот какие. Пришли и повели меня расстреливать. А я хитрый. Как только они нацелились, я взял и проснулся. Как я опять засну, они придут — и расстреляют.
Кукушкин внимательно смотрит на Шурку, гладит его по голове и прижимает ближе. Потом берется рукой за щеку. У него начинают ныть зубы, — вернее, не зубы, после блокадной цинги их осталось меньше половины, а начинает ныть то место, где были зубы. Боль бывает очень острой и переходит куда-то глубоко-глубоко в сердце.
— Иди и спи, — говорит Кукушкин. — Я приду в твой сон с автоматом и расстреляю всех фашистов.
Шурка смотрит слипающимися глазами в глаза Кукушкина, кивает головой, медленно сползает с колен и идет к своей кровати.
— Настоящий мужчина сам раздевается! — говорит вслед Кукушкин.
Шурка пыхтит, развязывая шнурки, потом затихает.
Мы выходим на улицу и идем вдоль посада Новых Тырышек. В тракторном парке при свете фар бригада Галины Ивановны заканчивает последний осмотр сеялок.
Воздух влажен и густ. Не сегодня — так завтра железный щуп Щеглова-Щеголихина войдет в парную землю, как в масло.