Большая часть узников провела ночь на ногах. Мы не получили ни воды, ни мамалыги. Но люди молча ждали неизбежного. Шевченко сидел на крохотном выступе стены и глядел в одну точку.
— О чем думаешь, дружище? — подошел я.
Оторвавшись от своих мыслей, он качнул головой и тихо заговорил:
— Меня страшит не сегодняшнее и даже не смерть в лагере. Я сейчас думаю о том, как встретят на Родине тех, кто сумеет возвратиться живым? — Шевченко откашлялся, выпрямился и уже громче продолжал: — Я вспомнил твои слова: «Реагировать спокойно, действовать решительно…» И связал это с тем, что думают некоторые о нашей работе. Один «деятель» третьего дня мне заявил, что Рындин слишком увлекся политработой, варит кашу более года, а кому это нужно? Посмотрим, как он в случае провала будет ее расхлебывать!
— Знаю. Это слова Маслова. Но люди понимают, что в условиях плена нельзя надеяться, что все пройдет, как намечалось…
Я видел еще более пожелтевшие щеки товарища, его вздрагивающие пальцы рук и понимал, о чем он думал эти долгие часы неизвестности и отчаяния. Чтобы успокоить его, ответил:
— Нас здесь тысячи, попали мы в лапы врага не по доброму желанию. Большинство сохранило боевой дух, и если рвется к проволоке, то с одной целью: вооружиться и бить врага до полной победы.
Шевченко, раскурив сигарету, склонился к моему лицу:
— Мы с тобой собираемся после войны, засучив рукава, восстанавливать разрушенное и строить новое. Я вспоминаю двадцатые годы, сплошную коллективизацию, первые пятилетки. Нас тогда называли бойцами партии… А теперь, если мы вернемся без партбилета, кем нас назовут?
Я смотрю на худую, сутулую фигуру моего товарища, и мне до слез жалко его. Никита Алексеевич был мне незаменимым другом. Вспомнился его рассказ о своем детстве.
Еще ребенком он начал работать с отцом на Екатеринославском трубопрокатном заводе. Отец заболел и вскоре умер, Никита оказался на улице. В деревню вернуться не мог: там с кучей маленьких братьев и сестер голодала мать. Поступил поводырем к нищему, у которого в сумке всегда было много кусков белого хлеба. В гражданскую войну стал комиссаром красногвардейского отряда, через несколько лет — инженером.
— Никита Алексеевич, я понимаю: трудно вернуть партбилет, но ведь сейчас мы только формально беспартийные. Мы же на деле остаемся коммунистами, и никто у нас этого не отберет. Уверен, что, когда вернемся домой, партия разберется… Сейчас надо выжить. Не знаю, как обернется для нас этот провал…
Слушая товарища, понимая его переживания и сомнения, я не мог оторваться от тревожных мыслей: «Что же теперь стало с нашим радиоприемником, журналом, картами, компасами. Успели ли их надежно спрятать?»
В два часа дня у бурдеев появились офицеры, мажоры, сантинелы. Слышно было, как вызывают людей по спискам и строят. Открылась дверь и нашей темницы, раздался окрик:
— Рындин, Мороз, Сучков, выходите!
— Только трое, — с облегчением сказал кто–то.
Я попрощался с товарищами и вышел на яркий, солнечный свет. Когда все вызванные из бурдеев были построены, мажор, считавший людей, объявил:
— Семьдесят!
Группу вывели на комендантский двор. И мы сразу увидели плац лагеря и бараки, от которых, чернея свежей землей, тянулись до внешней проволоки вскрытые траншеи. Сомнений никаких не было — вскрыты все шесть тоннелей.
Нас завели в помещение комендатуры и поставили в две шеренги вдоль мрачного коридора. Скоро из кабинета вышли Попович, начальник сигуранцы, мажоры Жоржеску и Акимов. Мы хорошо понимали, что за организацию подкопов и попытку освобождения всего лагеря нас ждет суровая кара. Некоторые товарищи уже приготовились к самому худшему — расстрелу.
Началась перекличка. Акимов шел вдоль шеренги и спрашивал на русском языке фамилию, а Жоржеску смотрел в открытый журнал, по–румынски читал характеристики на каждого. Начальник сигуранцы изредка комментировал, а Попович, глядя в упор, спрашивал:
— Большевиче?
Первые два товарища ответили утвердительно, третий заявил громко, вызывающе: «Да, большевик!» Конечно, псе думали, что ответ «большевиче» значит расстрел, а «не большевиче» — какое–то другое наказание. Поэтому ожидалось, что кое–кто ответит отрицательно. Дошла очередь до меня. Я услышал: «Шеф пропаганды. Бандит!» Последовал тот же вопрос Поповича и тот же ответ: «Да, большевик!»
Следом за мной стоял Федор Мороз.
«Мороз Федор, активный большевистский пропагандист, руководитель группы бандитов», — читал Жоржеску.
— Большевиче? — спросил его Попович.
Многие из нас знали, что Федор Мороз беспартийный.
— Да, большевик! — последовал громкий ответ.
Я спросил Федора, зачем он назвал себя коммунистом, мог бы остаться в живых. Мороз с укором посмотрел на меня и ответил:
— Я беспартийный коммунист, а разве это имеет значение? Более двадцати лет боролся за Советскую власть, и что же я, беспартийный?
Я был рад, что и здесь, в эту минуту, мой боевой друг остался настоящим, советским человеком.
ДОПРОСЫ