— Это — Новак, сын Яна Новака, здешнего первопоселенца, — сказал Турчин вслед фермеру. — Я, признаться, не сразу услышал ваш стук, — неловко солгал Турчин. Что-то он прикидывал в уме: искал, как уберечь свое одиночество. — Спасибо, одолжили старика, — сказал Турчин по-русски.
— Я не из числа благодетелей человечества, — холодно сказал Владимиров, — У меня свой интерес, своя корысть. Вы спрашивали книгу отца, он послал ее тотчас же, но путь не близкий.
Турчин принял книгу резко, схватил стариковской, перепончатой рукой, листал, отстраняясь, чтобы лучше видеть, шевелил губами, дивясь, что прошла жизнь, целый век на другой планете, а он читает кириллицу, и все ему
близко, всякое слово, любая строка и начертание буквы. Ослабели колени, голову закружило, с родными литерами дохнул на него степной зной Придонья, уши забил гомон пролетающих над весенним Аксаем птиц, зовущий голос матери, тихое покашливание отца, ноздри хватали тепло побеленной, в половину хаты, печи.— Миша сразу мне добрым показался… едва он вошел в контору на Вашингтон-стрит… — бормотал старик, ухватывая глазом строки. Чем-то он заинтересовался особо: — Знаменитые канаты с Кронштадтского завода… как же, помню. Демидовские рельсы, якоря, цепи… самовар, клепанный из одного листа: вот так удивили мир! Машина господина Алисова для печатания нот?
— Это в Филадельфии на выставке было, — сказал Владимиров. — В русском отделе.
— Грузокат Вонлярлярского! Вон-ляр-ляр-ский. Не сразу и выговоришь. А это что? Морские виды Айвазовского? Так, так, так; лен Васильева, лубочные короба, мочала Беляева, рогожи, мерлушки. Ну-с, а машина Алисова для печатания нот, что в ней особенного?
— Все это уже старина, четверть века прошло, уже и Россия переменилась. Только морские виды Айвазовского и уцелели.
— Верно, — Турчин протянул ему книгу. — Возьмите.
— Зачем же, книга — подарок.
— Времени мне нельзя тратить, — шепнул Турчин, едва ли не на ухо Владимирову, — ни часу. Мне свое кончать надо, — просил он о понимании и пощаде. — Потом, голубчик, потом… я теперь плох, зол, жесток, а иначе нельзя… Я вам обещал и доскажу… сейчас же и доскажу: что г
— Еще уеду ли я, — усмехнулся Владимиров и взял за руку Вирджи. — Вот кого я полюбил.
Вирджи снова бросилась на грудь старику. Турчин водил спутанной, жесткой бородой по ее волосам, ухом приникал к темени, суетливо, неумело перехватывая руками ее плечи и спину.
— Вот вы
какой — едва явился, а уж подавай ему лучшую девушку Чикаго… Вы ее в Россию увезВирджи решила остаться в доме: опередив Турчина, — он хотел войти к себе прежде Вирджинии, — она распахнула дверь — и глазам представился хаос. Сквозняк погнал из камина вверх, в трубу, черные, скрюченные листы, бумаг было в комнате великое множество: на круглом столе и на другом, называемом дамским, на подоконниках, на полу и на стульях.
— Иван Васильевич! — Владимиров показал в камин, где шелестели и крутились невесомые черные бумажки. — Досадовали на жену, а теперь сами принялись. — Владимиров коленями стал на железный лист перед камином, стараясь ухватить руками бумажный прах. — Как же это вы! — горевал Владимиров.
Турчин поднял его на ноги; ни разу еще не доводилось наблюдателю
Владимирову видеть лицо Турчина таким светлым и ласковым. Он держал гостя за плечи и, склонив голову, смотрел искоса голубыми глазами из неизгладимых уже, тяжелых складок.— А вы тоже с сердцем, с сердцем, теперь вижу! Вот отчего вас этот ангел полюбил! Им в человеке такое открывается, чего нам мужским умом не понять. Это лишнее горит, — он показал на золу, — рабочие подпорки. Я дело веду, а лишнее — долой! Иначе недолго и спятить, — сказал он вдруг, страдая.
Они сошли с крыльца, пересекли двор; у калитки Турчин остановился, оглянулся на дом и хозяйственные постройки, будто ждал, что там обнаружится жизнь: заворочается, замычит корова, недоумевая, зачем ее держат взаперти, когда на буграх пробилась первая трава.
На улице Турчин сказал:
— Пойдемте к рельсам; с них все и началось.
Междуглавье девятое