Подали сходни, под звуки военного оркестра радомцы подняли гроб и понесли. Владимиров увидел Вирджи, — она подняла руку в черной перчатке, — Горацию Фергус и ее старшую дочь, незнакомых женщин в трауре: всё скорбные свидетели, но не вдовы этих похорон. Он узнал сенатора Форейкера, Джонстона, стоявшего особняком молодого Говарда.
— Пони! Эй, Пони-Фентон! Мистер Фентон! — заорал из вагона Барни. — Узнаешь меня, Джеймс?
Барни вприпрыжку бросился вниз к дружкам-ветеранам, представил им русского доктора, родственника
генерала, к ним присоединился Крисчен, и вчетвером они тронулись за лафетом. Джеймс Фентон, турчинский волонтер, и его товарищ Билли Бартон, в ожидании поезда, успели подкрепиться в буфете и болтали о предстоящих похоронах. Знамя 19-го Иллинойского полка, которым, рядом с флагом страны, укрыли тело, и орудийный лафет привезли из Чикаго; ветераны не соглашались класть генерала на казенный кладбищенский лафет Маунд-Сити, — кто поручится, что на этом лафете не везли к могиле тайного радетеля мятежа, а то и самого мятежника?Толпа за гробом составилась из чикагцев — жители Чикаго заняли вагон, — из маттунцев, во главе с престарелым Тэдди Доусоном, из обитателей Радома и лежащих поблизости ферм. Надин хотела похоронить Турчина в Чикаго. Она отправилась в чикагскую резиденцию губернатора, вместе со старейшинами клуба 19-го Иллинойского. Все склонялось в пользу чикагского кладбища, но губернатор штата сказал Надин: «Вы отважная женщина; вы достигли преклонных лет, отдали свою жизнь стране и Союзу, но не имеете здесь близких по крови людей. И я осмелюсь задать вам вопрос, где бы в
Двое ездовых в линяло-голубых волонтерских мундирах гражданской войны сдерживали шаг артиллерийских лошадей, лафет двигался медленно, тело Турчина под знаменем недвижно, но лицо словно оживало, когда кортеж входил в аллею вязов или раскидистых дубов и резкие, переменчивые блики вырывали из тени большие веки Турчина, огромный лоб, сомкнутые губы и крепкие скулы донца. Горация Фергус с дочерьми шла впереди; в просвете, между плечом Вирджи и ее матери, Владимиров видел запрокинутую голову Турчина, упрямое и в смерти лицо богоборца.
Где Надин? Где она теперь, когда погребение решилось, могила вырыта в Маунд-Сити и ветераны из Чикаго успели прибыть на маленькую станцию? Около сотни людей, считая и зевак Маунд-Сити, идут за гробом, прячут глаза от нестерпимого солнца, от брызжущих огнем начищенных труб музыкантов, — а ее нет.
Национальное кладбище открылось за поворотом аллеи белых кедров; они переплели кроны и прикрыли дорогу более надежной тенью, чем дубы и дуплистые вязы. Низкая каменная ограда, решетчатые ворота, осевшие в травянистую землю, открытые навсегда, легкое ландо с лакированными крыльями и парой вороных у ворот, а за ними густой парк с редкими надгробиями; домик смотрителя, часовня и двое пастырей в черных одеждах — престарелый прелат, сгорбленный, одряхлелый, но с живыми глазами под колючим белым карнизом бровей, и молодой пастор. Владимиров заметил, как смешался Барни О’Маллен, увидев старика прелата, как ветераны закивали ему, сбиваясь с шага, а Крисчен хмуро нахлобучил цилиндр, хотя они уже вступили на кладбище.
— Кто этот святой отец? — спросил Владимиров.