Денис перед смертью читал письма Кафки. В день похорон я полистал книгу, она была заложена на триста сорок четвертой странице. Вот что я там обнаружил: «живые писатели находятся со своими книгами в живой связи: самим своим существованием они борются за них или против них. Подлинная самостоятельная жизнь книги начинается лишь после смерти писателя, а точнее говоря, спустя некоторое время после его смерти, ибо эти ретивые молодцы еще и за гробом продолжают какое-то время сражаться за свою книгу. А потом она сиротеет, и ей уже приходится черпать силы лишь в биении собственного сердца». Что же, до свидания, друг. Здравствуй, книга.
Письма из Британии
7.11. 1994
Понедельник
Москва
Дорогой Кирилл,
весьма опрометчиво давать обещания, тем более такие. Коричневая атмосфера того предотьездного вечера, масляное пятно лампы, пухлая спортивная сумка, уснувшая в углу, царапающий нёбо запах закусок из соседней комнаты — все это необычайно ослабило мои вечно перетянутые нервы, и вот я вижу себя, кивающего головой из бесформенности кресла, и слышу свой уверенный (?) голос: «Да-да, конечно». Конечно, буду писать. Обо всем.
(Проглотил кольчатый описательный пассаж? Получай вопросительный.)
Но чего хотел ты? «Писем русского путешественника»? Отчетов? Рефлексии на национально-культурные темы? Засушенного запаха Атлантического океана меж исписанных листков? Пятен «Гиннесса» на конверте? Гулливеровой подробности, чеховской детали? Ты хотел, ленивец, сидя в своем волчьем автозаводском углу, получить по почте портативную Британию, только настоящую, без дураков, без Биг Бена и файв-о-клока; получить и разглядывать так и сяк, вечером, перед сном, в желтом (лучше — «жолтом» [4]) пятне все той же лампы, собирать и разбирать ее, а когда наскучит — запереть в ящик письменного стола. И иногда показывать друзьям, коих, кстати, считаешь несколько недалекими и вовсе не артистичными натурами.
Однако, отомщу. Получи ныне недурный шмат графомании, натуженные охи-вздохи, водянистый стилизаторский лонгдринк. Опишу сегодня не Англию, не Шотландию, не Уэльс, не Северную Ирландию. Даже остров Мэн не опишу. А — противную тебе, придурковатую Москву. Съел? Я приехал на Курский вокзал — строение хитроумное и антигуманное. Длинные подземные коридоры опутывают его основание; в лабиринте указатели немыслимы, невозможны — поэтому их здесь нет. С мифологическим чутьем у строителей было все в порядке. Лоботомированные геометрией люди безнадежно бредут по пустым внутренностям Курского, и я не уверен, что где-нибудь в закуточке, за дверью «Служебный вход» не сидит быкоголовый антропофаг. Настоящий аттракцион, щекотка нервов, пальпирование воли, легкий экзистенциальный шок для интеллектуалов. Я поймал себя на том, что катаю языком маленький кругленький этимологический намек на цель моего вояжа. Вот он. «Вокзал» происходит от английского «Vauxhall»; так называлось место увеселений в Лондоне. Только, ради Бога, не вспоминай Мандельштама, а также немолодого господина с невинным именем, схватившегося за сердце на ступенях царско-сельского вокзала.
Но я таки выбрался и — бегом, бегом — мимо стекла и бетона, мимо этнографического музея народов Кавказа, Закавказья и Средней Азии, мимо зубчатых сигаретных стен и бутылочных башен, мимо грозди желтых полумесяцев на небритом ящике — к Садовому кольцу.
Неяркое солнышко, стальной воздух, пустой троллейбус и милое Садовое отрезвили меня. И остальной день разворачивался как бы сквозь чистое холодное троллейбусное стекло. На все смотрел я несколько вбок, повернув голову вправо, помня, что еду сквозь этот день, этот город. Да, дорогой Кирилл, город заслуживал того, чтобы на него смотреть, пусть люди, вроде тебя, готовы стереть его с радужной оболочки своих глаз. Вот — голые черные ветки Тверского бульвара, сквозь них — особняки, дома, домища; великан-сталинист добродушно поглядывает на припудренного побелкой двухсотлетнего екатерининского старичка; спортсмены, студентки, рабочие, инженеры продолжают вечную свою гипсовую пантомиму. Вот разноцветным горохом рассыпались дети, вкусив театрального утренника. Вот кто-то выпустил розовый шарик из рук, и шарик завис над бульваром, закатное солнце дублируя. Вот…
Интересно, почему, описывая Москву, неизбежно попадаешь в унизительную зависимость от дурацкого гекзаметра автора «Москвы»?
Так и шел я: от Герцена к Гоголю, от Гоголя к Репину; Москва казалась мне ясной, замороженной, словно чаадаевская шутка [5]. Выходной. Те, кто делает деньги, их уже сделали и расслаблялись в своем потустороннем мире. Те, кто деньги не делает, уже купили молоко и хлеб, уже были дома, уже просвечивал их рентгеновский свет телевизора. Никого, только я один в своем воображаемом троллейбусе, сквозь этот город замерзших на ходу мастодонтов, мимо, поглядывая направо.