В один из первых же отпускных дней я поделился с тетей Адей и тетей Туней моим негодованием на цинизм товарищей. Но я был поражен, когда тетя Адя, смеясь, сказала мне, что они отчасти правы, что появление ребенка на свет не есть сверхъестественный дар Провидения, а такое же естественное явление, как появление яйца у курицы. Я был глубоко потрясен. Неужели же жизнь человека есть последствие похоти?
Я готов был принести обет безбрачия, но во всяком случае поклялся, что во всю жизнь никаких отношений с женщинами не позволю себе вне брачных уз.
Но насколько чужда была для меня товарищеская среда, настолько же офицерский состав и штат преподавателей не оставляли желать лучшего. Быть может, теперь только я вполне отдаю себе в этом отчет. Директором был Аполлон Николаевич Макаров, просвещеннейший, редкой души человек, уважаемый всеми, даже кадетами. Добрейший по природе, он был непреклонен в делах морали. Помню один характерный случай. Со мной поступили в корпус два брата Шелковниковы – дети известного кавказского генерала, оба прехорошенькие блондины, прекрасно воспитанные, особенно младший, поражавший своей наружностью.
– Дай мне твое пирожное, – попросил он раз своего товарища.
– Ладно. Хочешь за поцелуй?
– Идет!
Дело дошло до Макарова. Когда вся рота выстроилась и появилась его гигантская фигура, дрожь пробежала по спине. Трудно описать его негодование.
– Ты опозорил свой мундир, имя кадета! – кричал он. – Сорвать с него погоны! Вон! На левый фланг! Будешь ходить два месяца за ротой!
Бедняга, закрыв лицо руками, с оборванными погонами бросился на указанное ему место. Кадеты чувствовали, что существует нечто, что стоит выше пошлой обыденщины.
Макаров довел нас до седьмого класса и ушел директором «Соляного городка», бывшего подобием народного университета. Все искренне оценили его и горячо сожалели об его уходе.
Корректный и выдержанный Бродович оставил нас уже в третьем классе. Вскоре наше отделение принял Николай Петрович Алмазов. Трудно оценить с полной справедливостью этого исключительного педагога. Образованный и просвещенный, чудной души человек, он был идеалом воспитателя. Он понимал каждого из нас, видел его насквозь со всеми его достоинствами и недостатками и умел направлять каждого. Наказывал он крайне редко, но влияние его было огромное. При этом он обладал мягкими манерами и был интересен и занимателен как собеседник. На моих отпускных билетах он всегда писал: «Безупречен во всех отношениях», – и ни разу не оскорбил меня даже замечанием, так как я понимал его без слов.
Из преподавателей своей удивительной работоспособностью выделялся Василий Федорович Эверлинг. Меня он постепенно довел до обладания всеми пружинами немецкой грамматики; ради того, чтоб сделать ему приятное, я выучивал наизусть целые поэмы Шиллера и Гете, он отдавал должное моей твердости убеждений, прямоте и правдивости.
Математиком был строгий до неумолимости Михаил Дмитриевич Димитриев, грозный в обращении и горбатый. Я получал от него всегда полный балл, несмотря на отвращение мое к математике. Меня бросало в дрожь, когда он начинал: «Ну-с, вот-с, теперь пойдет-с… Андреев, Балюк, Берг и вот вы, Беляев». Пока он тянул, кадеты крестились под столом, прятали в карманы кукиши и прибегали ко всяким другим уловкам, чтоб он как-нибудь пропустил их фамилии. В Михайлов день они поздравляли его с именинами, на что он неизменно отвечал: «Спасибо-с, я-с не именинник-с», – но значительно смягчался, вызывая к доске.
В старших классах ему посвятили стихотворение:
ТОРЖЕСТВО НАУКИ
Моей нелюбви к математике немало способствовало и то, что я не видел того, что писалось на доске, – я был близорук.