— Получается у нее не слишком ловко,— сказала Медея. Я смотрела на сияющую юбку в пайетках, на кожу, покрытую блестками, на разноцветные туфли. Выглядела Семьсот Пятнадцатая так, словно собиралась не глядя. Ничто ни к чему не подходило, но, казалось, все радовало ее, как ребенка.
—А это — Полиник, ее питомец.
Но я уже отвела взгляд от него, и от принцессы в человеческом теле. Меня интересовал только Одиссей. Артемида и Медея удивлялись, зачем принцессе человеческое тело, которым она не умеет пользоваться, да еще так надолго, а я вовсе не думала об этом.
В конце концов, я поняла, что больше не могу терпеть. Я положила виноград обратно на большую, серебряную тарелку, переступила через обнимающуюся на полу пару, потому как вечер становился все более томным, прошла мимо Гектора, так и стоявшего у чаш с вином, а также получила щедрую порцию брызг из купальни, в которую прыгнул какой-то парень. Наконец, путь мой был закончен. Я остановилась прямо напротив Одиссея. Вблизи его глаза горели еще ярче, а кожа, казалось, была натянута на скулах еще сильнее.
У него был загробный, жуткий вид. Словно он не убивал, а был убит.
Я сказала:
— Здравствуй. Я — Эвридика.
Мне хотелось протянуть ему руку, но я не стала, потому его рука приносила смерть. Улыбка Одиссея стала шире, а глаза были теперь похожи на два уголька, которые от прикосновения воздуха сейчас станут красными. Они не стали. Одиссей только сказал:
— Очень приятно познакомиться.
Он не назвал своего имени. У его черт было южное обаяние, южане очень красивые и улыбчивые, но в Одиссее я теперь рассмотрела что-то опасное и хищное, делавшее его лицо странным.
— Зачем ты убиваешь людей? — спросила я.
—Эвридика!
Я обернулась и увидела, как Орест прижимает руку ко лбу. Одиссей смотрел на меня. Затем он чуть склонил голову набок и облизнул губы. Он сказал:
— Потому что я знаю, что такое любовь.
Он не смутился. Затем добавил каким-то очень легкомысленным тоном.
— И потому, что это не твое дело.
— Нет,— сказала я.— Я тоже абсолютно точно знаю, что такое любовь. Это не ответ.
Блестящий взгляд Одиссея остановился на мне. Он смотрел так, словно кусал меня. Но я не хотела показывать ему, что боюсь. Я должна была знать, почему этот человек поступал так с другими людьми. Это противоречило всему, во что я верила, поэтому мне просто необходимо было понять.
Но прежде, чем Одиссей что-либо ответил мне, заиграла музыка. Я обернулась. Тесей стоял рядом с купальней. Его окружали, словно поклоняющиеся ему, как божеству жрецы, музыканты. Инструменты уже ожили в их руках, но Тесей все раскланивался, оперевшись на свою виолончель, будто она для него ничего не значила.
Люди вокруг обращали на него мало внимания. Они ели, пили, смеялись, веселились.
Но я почувствовала, как напряглась тишина, как все, что оставалось скрытым, неприсутствующим, вынесенным за скобки, приготовилось внимать. Как же переполнен на самом деле был зал.
Тесей, наконец, сел на стул с высокой спинкой, взял виолончель. Он чуть склонил голову, слушая мужчину, вынырнувшего из купальни, кивнул, а потом перехватил смычок, будто скальпель.
И все изменилось. Наверное, Последней было все равно, как пройдет вечер в глобальном смысле. Ей хотелось похвастаться своим питомцем.
Перво-наперво виолончель издала немелодичный, проникающий в голову, как выстрел, звук. Тесей мог позволить себе поиздеваться. Он смешным движением поправил свою шапку, уронил смычок, снова перехватил его и поднес к струнам.
Вот тогда музыка полилась. И люди, куда менее чувствительные к музыке, чем их хозяева, вскинули головы, отвлеклись от всего, потому что Тесей играл прекрасно, словно смычок его путешествовал не по струнам виолончели, а по собственным моим костям, по плоти моей, по самому сердцу. Каждая нота отдавалась внутри, как еще одно бьющееся, живое сердце. Я никогда прежде не слышала этой мелодии. У нее не было имени и прошлых исполнений, но мне так отчетливо представился сад после дождя, пронзительный от запаха цветов и криков далеких птиц. В том саду было много камней, а все цветы были белыми, и это значило, что у них грустный аромат. На веранде кто-то пел, потому что стоны виолончели были похожи на гортанный, тоскливый голос. У песни не было никаких слов, зато была протяжность, характерная надрывность народной музыки. Вся эта картинка неожиданным образом напомнила мне о маме, и об Орфее, и о доме, которого у меня никогда не было, но о котором я мечтала. У меня из глаз брызнули слезы, потому что это было лучше всего на свете.
Люди вокруг тоже замерли. Никаких посторонних звуков не осталось. И я думала, видят ли они то же, что и я, или каждый — свое. Я утирала слезы, слушая Тесея, и ничего в нем не было от того самодовольного парня, который встретил нас. Я не знала, кем нужно быть, чтобы создавать такую музыку.
Еще я думала о том, что видят они. Представляют ли они картинки и ощущения, как делаем это мы. В конце концов, того, кто не может ничего вообразить, не должно поражать искусство, ведь это всегда контекст, разворачивающийся в сознании.