Я кивнула. Мне показалось, что он сейчас заплачет, или его стошнит. Ему вправду было невероятно грустно. Я подумала, что у Полиника не осталось надежды, лучшего лекарства от всего (кроме того, от чего помогают все другие лекарства). Надо же, как ужасно покалечила его эта потеря.
Мне казалось, что я держусь много лучше.
Мы просидели рядом еще минут пять, но Полиник больше ничего не говорил, и вскоре меня забрал Тесей, чтобы мы еще поболтали. Я ушла, когда часы показали три ночи. У меня оставался еще час, чтобы почитать Сто Одиннадцатому. Медея сказала:
— Так я останусь?
— Да, — ответила я. — Останешься, я постелю тебе в гостиной.
Она широко зевала и выглядела очень маленькой. Я знала, что Медея останется здесь не зря. Еще один день в Зоосаду — это день, который Медея в любом случае переживет. Гектор вышел вслед за нами, он раскраснелся, но я не понимала, от недовольства или наоборот.
— И кем ты меня выставила? — спросил он.
— Гектором, — ответила я. — Тебе не понравилось быть Гектором?
— Эвридика!
Гектор замолчал, увидев, что я не реагирую на его негодование, а затем сказал:
— Но в любом случае было...не совсем плохо, пожалуй. Не ужасно.
— Это хорошо, — ответила я.
— Да он пьяный, — сказала Медея. — Ему, кажется, отлично.
— Нет, — сказал Гектор. — Это не так.
Он с самым независимым видом ушел вперед. Я обернулась. У двери стоял Неоптолем. Он смотрел на меня сквозь стекла своих разноцветных очков. Я сказала:
— Спасибо за вечер! Искусство почти деколонизированно!
Он помахал мне рукой.
— Презентую тебе в подарок картину из вазелина!
Я не очень-то обрадовалась, но вежливо сказала:
— Спасибо.
Настроение у меня было чудесное. Если я буду не одна, а с Полиником, у нас будет в два раза больше шансов вернуть тебя, Орфей.
Глава 4
К тому времени, как я уложила Медею спать, мне стало дурно. После путешествия на нижние этажи, куда проникала смерть снаружи, такое иногда бывало. Медея же, не изнеженная воздухом Зоосада, даже в самых бедных его уголках, заснула быстро и спокойно. Она глубоко дышала, словно хотела напитаться прохладным, чистым воздухом высоты.
Я почувствовала себя так, словно у меня поднялась температура, голова стала тяжелой, а язык — горячим. Я присела на диван рядом с Медеей и закрыла глаза. Под веками было красно и беспокойно. Бессонная ночь и легкое отравление смертью сделали меня рассеянной. Можно было выбрать и другое место для нашей Биеннале, повыше, почище. Но никто не хотел этого. Причины было две: во-первых нам хотелось ощутить опасность, потому что это значило, в конце концов, ощутить реальность. Было нечто за пределами Зоосада, где нас выставляли, как экспонаты, оно было страшным и приносило боль, но оно существовало. Во-вторых, конечно, даже тем, кто говорил, будто бы не думает о Свалке вовсе, всегда было немного стыдно. В прежние времена страны третьего мира не вторгались к тебе на порог, и каждый день не начинался с лицезрения тех, кому повезло меньше.
А мы могли причаститься к их бедам, надеждам и чаяниям, хотя бы на одну пятнадцатую часть.
Медея бы этого не поняла. Орфей говорил, что чувство вины правящих классов — признак распада культуры. Но мы не правили, и власти, строго говоря, не имели. Все изменилось, и теперь нужно было смотреть на вещи так, словно мы никогда прежде не видели их.
Когда Орфей говорил, что хочет стать машиной, он, наверное, отчасти имел в виду именно это.
В черепе плавал туман, мне захотелось прилечь, но я знала, что скоро придет Сто Одиннадцатый. Кроме того, вряд ли у меня получится провалиться в сон. Я предчувствовала одну из тех ночей, когда попытки уснуть похожи на старания просунуть голову сквозь игольное ушко.
Я зашла в комнату, где пахло лавандой, и воздух казался до озноба холодным. Сев на кровать, я закрыла глаза и стала стала глубоко и мерно дышать, а затем упала на спину, словно сделала шаг с крыши. На потолке плясали тени, показавшиеся мне перистыми, как облака и пористыми, как пчелиные соты. Я не знала, сколько времени прошло прежде, чем я услышала стук в дверь.
Ровно два раза, тук-тук. Ни один человек не стал бы так стучаться. Все мы следуем сотням незаметных правил, нарушить которые у нас не возникнет и мысли. Именно отсутствие чего-то важного, безусловного знания, было в Сто Одиннадцатом, пожалуй, самым жутким.
Ощущение обжигающей неправильности было очевиднее всего в том, на что обычно я не обращала никакого внимания. Когда Сто Одиннадцатый вошел, я снова села на кровати. Движения его были рассинхронизированными, я никогда не видела Орфея таким, даже когда он был мертвецки пьян. Сто Одиннадцатый подволакивал одну ногу, голова его была склонена вниз совершенно неудобным образом, а одно плечо казалось выше другого. Существо, только пытающееся быть человеком. И не слишком успешно.
— Эвридика, — сказал он. — Здравствуй, Эвридика.
Он не садился в кресло, стоял передо мной, и его светлые глаза казались блестящими в темноте. Было видно, что взгляд его совершенно бессмысленен. Он чуточку приоткрыл рот, и я увидела зубы, похожие по цвету на жемчужины у меня на шее.