— Когда мне было восемь, и я разбила свою шкатулку, мне пришлось очень горько плакать. Знаешь, она была изумительная. Ты непременно оценил бы ее. По краям были четыре чудесных розы, трещина прошла по одной из них, а крышечка вовсе отвалилась. Там я хранила свои колечки, браслеты и ароматические кулоны. Знаешь, девичьи вещички, на которые можно любоваться часами. Человеческие дети любят вещи, потому что вещи заставляют их быть, показывают разницу между я и миром, учат любить мир. Как дети любят вещи, взрослые не умеют любить даже людей. Это сверхсильная привязанность к чему-то, что делает тебя — тобой. Шкатулка играла "Лунную сонату", а это безупречно тревожная музыка. С тех пор, как я услышала ее, я знала, что шкатулка однажды разобьется. Так вот, когда она разбилась, мне стало так тоскливо, словно часть меня ушла. Орфей сказал, что починить ее нельзя, и я еще сильнее разозлилась и расстроилась. Тогда он научил меня тому, что такое прощание. Мы похоронили шкатулку в саду, и я даже зачитала над ней некролог, а Орфей стоял с торжественным видом, и говорил, что мы будем помнить и скорбеть. Если задуматься, это было смешно и даже кощунственно, но так невероятно важно.
— Что-то хочешь сказать. Знаю. Два смысла — снаружи и внутри. Метафора.
— Я хочу сказать, что это больно — не суметь даже попрощаться.
— Хочешь, чтобы убил брата?
— Нет! — я сказала это очень быстро. — Хочу, чтобы ты дал мне попрощаться с ним. Потому что это невероятно важно. Ты даже не представляешь, насколько.
Я думала: пусть только скажет "да", и мы сбежим, пусть на Свалку, пусть, не зная, что мы будем делать дальше. Я и не представляла, как сильно испугала меня история Полиника. И как я боялась, что личность, память, острый ум Орфея исчезают, развеиваются, пока Сто Одиннадцатый лежит рядом со мной. Он молчал, и я испугалась за секунду прежде, чем гибкие щупальца обвили мои запястья.
Он не ответил ни да, ни нет, но я оказалась крепко и болезненно связанной. Абсурд заключался в том, что я не знала, зачем он делает это. Была возможность, что Сто Одиннадцатый лишь утешал меня. Было холодно, темно и невозможно пошевелиться, даже кончики моих пальцев оказались оплетены им. Орфей лежал, смотря в потолок, и мне казалось, что невидимая сила, связавшая меня, не имеет к нему ни малейшего отношения. Он так и не ответил мне, сказал совсем о другом:
— Люди не знают, что такое люди. Почему защищаешь?
— Нет, — сказала я, чувствуя, как щупальце его касается моей верхней губы. Я приоткрыла рот, на секунду впустила его и подумала, будет ли страшно, если я укушу его? Он говорил о подкожном жемчуге, быть может, он заменяет ему кровь, и в рот мне посыпятся блестящие-блестящие камни.
У него не было вкуса, я решила не сжимать зубы. Некоторое время это было добровольным решением, затем Сто Одиннадцатый разжал мне челюсти. И я подумала, что он изучает, как устроены мои зубы. Он мог бы выломать их, ведь зубы не нужны для того, чтобы писать письма к Орфею.
Но нужны, чтобы внятно и красиво говорить. Я была важна ему, и я не боялась. Он был, словно безвкусное мороженое, такой холодный. Наконец, его щупальце покинуло мой рот, и он сказал:
— Продолжи.
— Мы знаем, что мы такое. Очень хорошо чувствуем, — сказала я. — Это как будто сложно сформулировать, но это есть. И отчасти вы подарили нам возможность сказать, для начала, что мы — не вы.
— Почему сложно?
— Потому, что мы думаем, что каждый человек ценен, и что все мы разные. Вы разные?
— Сто Одиннадцатый отличается от Сто Десятого и Сто Двенадцатого порядковым номером.
И я вспомнила, как мы купались, и Орфей вынырнул из воды, вид у него был счастливый и золотой. Он показал мне ракушку, чья спираль уходила в самую середину, такой замечательный был узор. Орфей сказал:
— Сто одиннадцатая! Ты представляешь, сто одиннадцатая! Три единицы!
Я не поняла, почему три единицы лучше, чем одна или две, или никаких единиц вовсе, но улыбнулась и плеснула в него водой. Он снова нырнул, чтобы избежать брызг (хотя сомнительный был способ, да и нападение сомнительное тоже). Под толщей освещенной солнцем воды я могла рассмотреть его силуэт. Он дернул меня за ногу, и все померкло. Под водой я вцепилась в него, и мне хотелось засмеяться, но я боялась захлебнуться. Теперь, когда Сто Одиннадцатый стягивал щупальцами мое тело, мне снова казалось, что я чувствую холод и толщу воды. Было почти приятно — особое напряжение ребенка в материнской утробе или взрослого в объятиях любовника. Затем Сто Одиннадцатый протянул мою руку, как руку марионетки, к ладони Орфея. Две куклы для существа, которое только учится играть. Он дал мне пошевелиться, и я сплела свои пальцы с пальцами Орфея. Странная связь между мной, моим братом и Сто Одиннадцатым, казалось, временно облегчала страх.
А затем он ушел и забрал с собой Орфея. Тело мое снова принадлежало только мне. Ночь заканчивалась, и небо покрылось тонким слоем светлой глазури. Я знала, что скоро оно начнет светиться. Пальцы затекли, и я потихоньку шевелила ими, пытаясь вернуть чувствительность.