И такая прочувственная, почти наивная убежденность пронизывает ее слова, что невольно начинаешь верить вместе с нею: он вернется.
Ее муж — строитель, прораб, его знал весь город, он строил городской театр, Дом культуры, больницу. Перед самой войной им обещали дать новую комнату в хорошем доме, так прямо и сказали: «Первого июля справите новоселье».
— Ничего, и в бараке жить можно, — считает она. — Вернется, мы с ним квартиру отгрохаем, а без него ничего мне не нужно…
Иногда она берет карту, вырванную, должно быть, из школьного атласа, и начинает родить по ней пальцем.
— Он сейчас, наверно, под Ельней, а может, в Ярцеве или в Курске.
Радио она не выключает ни днем ни ночью.
А по радио передают сводки Совинформбюро, и все время возникают новые направления. Еще недавно было Брестское, Львовское, Белостокское, а теперь уже Смоленское, и даже страшно подумать, немцы упрямо движутся к Москве.
Я думаю о папе, о нашем доме, оставшемся в Москве, а Серафима Сергеевна уверенно говорит.
— Не может такого быть, чтобы они Москву заняли! Никогда в жизни!
И слушает сводки, перемежаемые чересчур бодрой музыкой, слушает сообщения о том, что партизанский отряд под командованием товарища П. подбил два танка противника и захватил много пленных, а партизанский отряд под командованием товарища С. спустил под откос фашистский состав, и я знаю — в это время ей кажется: может быть, и ее Павлик там, среди партизан товарища П. или товарища С.
Правильно говорят о ней, что она горячая. Должно быть, поэтому ее и послали работать на эвакопункт, а до этого она была нормировщицей в строительном управлении.
С первого взгляда она кажется суровой, но мы-то теперь хорошо знаем, какая она на самом деле.
Она — великая ругательница, и мама поначалу морщилась, слушая крепкие ее словечки, а после привыкла.
— Это все наносное, чисто внешнее, — сказала мама мне и добавила: — Но ты все равно не повторяй этих слов. Услышишь и забудь.
Однако я помню. Сама не ругаюсь, а помню.
Маму она устроила работать. Правда, не учительницей, а санитаркой в госпиталь.
Но мама довольна. У нас есть рабочая карточка, и, кроме того, мама иногда приносит из госпиталя немного хлеба, кусочек сахара, концентрат каши или супа.
А недавно мы обменяли папин костюм на два пуда картошки. Мама плакала, ведь костюм совершенно новый, папа его и трех раз не надевал, потом сказала:
— Ладно. Вернется, мы ему еще справим, а теперь нас эта картошка сильно выручит.
Больше всех довольна Дуся — картофельная душа.
— Нас, белорусов, так и зовут — бульбянники, — признается она.
Дуся хорошая, но необыкновенно рассеянная. Всегда все забывает.
Серафима Сергеевна даст ей карточки отоварить, прикажет сготовить суп, постирать пеленки, пойти в аптеку за лекарством для Егорки, а она что-нибудь да забудет.
— И как только ты на свете жила? — удивляется Серафима Сергеевна. — Как ребенка спроворила?
Дуся застенчиво улыбается и поясняет, что у нее был такой муж, другого такого нигде нет и не будет. Во всем ей помогал.
— Вернее сказать, все за тебя делал, — говорит Серафима Сергеевна.
Дусин муж, лейтенант-пограничник, с первого дня на фронте. Когда Серафимы Сергеевны нет дома, Дуся плачет и причитает:
— Убили его, чует моя душа, нет его на земле…
Но при ней старается не плакать, боится.
До сих пор помню…
Ранняя осень. Прощальные лучи солнца скользят по траве, уже кое-где пожухлой, пожелтевшей, лето было жарким, засушливым: на веревке, во дворике, окружающем наш барак, сохнет белье.
Я сижу с Егоркой на крылечке. Егорка норовит схватить меня за нос, а я стараюсь увильнуть от него, и мы оба смеемся. И Дуся, снимая белье, оборачивается к нам и тоже смеется. Блестят зубы на ее лице, тонкие русые волосы светятся золотом, и вся она кажется молодой, красивой, решительно непохожей на ту измученную старую бедолагу, какой она явилась тогда в теплушке.
Мама на дежурстве, в госпитале. Серафима Сергеевна уехала в деревню, неподалеку от Пензы, договариваться о детском доме для ленинградских детей.
Эшелон из Ленинграда прибыл на той неделе. Детей разместили пока что в общежитии обкома, в центре города.
Серафима Сергеевна за эти дни даже с лица спала. Придет ненадолго домой и все об одном и том же:
— Вы бы только поглядели на них! Кожа и кости…
Один мальчик совершенно не спит, кричит не переставая:
— Там самолеты! Там самолеты!
Позапрошлую ночь Серафима Сергеевна не ночевала дома.
— Всю ночь около него была, — рассказывает она. — Он ведь не спит, глянет, что я здесь, глаза закроет, а только встать хочу, сразу же: самолеты! Боюсь самолетов! Так и не отошла от него до самого утра.
Мама спросила ее:
— У вас свои дети были?
— Нет, — ответила она. — Мы с Павликом думали было, — может, взять кого на воспитание. А теперь уж погожу, пусть сам вернется.
Мы играем с Егоркой в ладушки.
Дуся подходит к нам, садится на крылечко.
— Химки — это в Москве?
— Близко, а что?
— Давеча была на рынке, бабы говорили, немцы уже в Химках…
— Не может быть, — говорю я, — враки!
Дуся вздыхает.