Притворно засмеялся. Должно быть, ждал, что Алексей Сергеевич начнет подшучивать над ним, и первый приготовился посмеяться над своими словами. Но Алексей Сергеевич слушал его с непонятным волнением. И у него, случалось, слезы набегали на глаза при виде молодых, едва распустившихся листьев или блестящей, жарко залитой солнцем реки.
Прошлым летом, в августе, он был за городом, шел полем, от созревших, смугло-золотых колосьев овса тянуло сытным, ровно устойчивым теплом.
Пройдя немного вперед, он оглянулся. Тихий ветер пробегал над колосьями, и каждую минуту поле меняло свой цвет: то становилось зеленым, то золотистым, то перлово-коричневым. И такая боль и в то же время такое, никогда не испытанное им чувство умиленной, растроганной нежности внезапно сжало его сердце, что он остановился, не мог идти дальше, и все смотрел, не мог оторваться от этого изменчивого, волнистого шелкового простора, оставшегося позади.
— Ты стихи когда-нибудь читаешь, Алешка? — помолчав, спросил Павлищев.
— Стихи? — удивился Алексей Сергеевич. — Нет, очень редко. Давно не приходилось.
— А я читаю и тебе советую. Особенно — хорошие стихи. Вот недавно перечитывал Есенина. Очень он точно пишет. Как это, помнишь? — Павлищев наморщил лоб, поднял глаза кверху. — Начало забыл. Дальше так:
— Знаю я, — сказал Алексей Сергеевич. — «Знаю я, что в той стране не будет…» Вот начало.
— Как? — спросил Павлищев. — Да, верно. Помнишь, Алешка, как мы с тобой когда-то Есенина наизусть учили? — Коротко засмеялся. — Экзамены на носу, патанатомия и общая хирургия подпирают, а мы влезли в Есенина, ни о чем другом и думать не хотим!
Алексей Сергеевич тихо повторял про себя слова поэта:
Снова, очень ясно, вспомнилось поле под тихим ветром, тяжелые колосья, поминутно менявшие свой цвет, и то странное, удивительное чувство, которое охватило его тогда.
— Нет, ты только подумай, — снова начал Павлищев. — Как это в сущности верно: потому что дороги мне люди, дороги, понимаешь?
— Понимаю, — сказал Алексей Сергеевич.
Павлищев замолчал, словно прислушиваясь к чему-то слышному только ему.
— Мало мы знаем друг друга, — с неожиданной горечью произнес он. — Мало знаем, недостаточно любим, и, главное, каждый из нас друг для друга поистине terra incognita[1].
— Почему terra incognita? — спросил Алексей Сергеевич.
Павлищев смотрел в окно, на пустынный, казавшийся продрогшим больничный двор.
— Очень мы поверхностно относимся друг к другу. Обидно поверхностно. Каким показался человек поначалу, таким и принимаем его, а ведь, по правде говоря, любого копни, кого хочешь, там такие пласты заложены, сам удивишься…
Алексей Сергеевич слушал его и сердился. И на него, и на самого себя. Должно быть, если послушать со стороны, оба они покажутся смешными — рассентиментальничались, размягчились, еще немного, и слезы лить начнут, чего доброго.
— Ты, Петро, не мужчина, а сплошная мозаика, — насмешливо сказал он.
Павлищев виновато сдвинул брови.
— Не то говорю? Да, Алеша?
— Не то чтобы не то, а вот слушаю тебя и никак не пойму, к чему ты клонишь? К изучению поэзии, к всеобщей любви, к всестороннему пониманию всего и всех, так, что ли?
— Хотя бы, — Павлищев откашлялся. — Надо больше знать друг друга, дорожить людьми, понимаешь, дорожить, как самым что ни на есть ценным. Точнее не скажешь!
Алексей Сергеевич с интересом посмотрел на него. Играет ли Петро, сам того не замечая, что выгрался в свою роль, или говорит искренне? В основе своей это незаурядная натура, склонная к артистизму. Говорит волнуясь, сам верит тому, что говорит, понемногу увлекается и, конечно, не может не заразить своим волнением, увлеченностью.
— Возьми Алферова, — сказал Павлищев. — С виду враль, не дурак выпить и для баб в свое время тоже не последним человеком был. А копни малость, такие пояса залегания, о которых, может, он и сам не подозревает. Тут тебе и самопожертвование, и бескорыстие, и забота, да еще какая забота, не о себе, о других! Гляди-ка, расцвел майской розой, когда об этой самой мышце рассказывал! Можно подумать, орден ему дали или, по крайней мере, медаль. А что ему, в сущности, эта мышца? Ведь так, рассуждая попросту, не своя — чужая.
— Он мне тоже нынче понравился, — сказал Алексей Сергеевич.
Павлищев неодобрительно скривил толстые губы.
— Какой ты, Алешка, по совести говоря, сухарь запеченный! Понравился! Ты только подумай, пораскинь мозгами, какие люди живут с тобой на земле, а потом говори — понравился.
— Чего ты кипятишься? — спросил Алексей Сергеевич.— Я же сказал: понравился.
— Не так надо говорить, — убежденно произнес Павлищев. — И слова не те, и выражение надо бы другое. Вот оно как, Алешка!
Он замолчал.
— Для чего ты все это говоришь, Петро? — спросил Алексей Сергеевич.
Павлищев ответил не сразу.