Кое-как угомонились. Туристка, гордо подняв голову в соломенной шляпке, продефилировала мимо Зинаиды. А та, в свою очередь, подождав пока неприятель скроется, засеменила домой.
Так и жила Зинаида в буднях и праздниках, нелюдимая, настырная, недобрая, с вечно бегающими глазками и сжатыми в злобе губами. Меняла свои наряды «к случаю», принимала постояльцев, учила жить «заблудших».
Как-то я приехала по делу к батюшке, а батюшки не оказалось, уехал в Москву, разминулись. Ждала долго и не дождалась, возвращаться домой было уже поздно, куда на ночь глядя. Пошла на постой к Зинаиде. Без охоты, но выбора не было. Приняла. Постелила в передней. Разговаривать я с ней не хотела, потому и от чая отказалась. Заснула сразу. А среди ночи проснулась. Летняя темень дышала, изнуряла неисто- мившейся духотой. Лежала и смотрела в чёрный проём окна. И вдруг совсем рядом услышала шёпот. Зинаида молилась. В соседней комнате горела лампада и оттуда доносились какие-то странные слова:
Валерочка, помоги, ничего не знаю, Господи, помоги!
И вдруг как озарило: Зинаида молится о сыне! Где- то зацепилось, сына у неё звали Валерий.
Валерочка... Ничего не знаю, столько лет без весточки, помоги.
Зинаида вымаливала весточку о пропавшем сыне. Никогда никому она о нём не говорила, а у Господа по ночам...
Про сыночка своего ничего не знаю. Матерь Божия, услышь меня, грешную. Обет дала, ряжусь людям на смех, пусть смеются, всё думаю, Господь меня за это пожалеет, всё прошу, открыть, где мой Валерочка. Сыночек мой... Помоги, Господи...
Мне стало страшно. Тайна, к которой я прикоснулась, испугала. Не знала, что делать, лежала, не двигаясь. А рядом из соседней комнаты неслась и неслась материнская молитва: помоги, верни мне моего Валерочку.
Злая, жалкая Зинаида. Комок нервов. Незадавшаяся жизнь. Старость в одиночестве и зависти к тем, у кого что-то как-то заладилось. Нестерпима боль от той зависти. «Тюрьма по нему плачет, внуку твоему...» Грех, грех произносить такое. Но, отчаянье, как понести его, ведь нет весточки от ушедшего в никуда сына. Сердце иссохло, окаменело, чем его теперь размягчишь...
Я вспомнила, как она стояла в голубых носочках, с голубым ридикюлем на Успение, перед большим резным иконостасом, маленькая несчастная старушка и впервые устыдилась собственной своей неприязни. Как легки мы на возврат, если платят нам злобою. А какого великодушия ждем от чужого изболевшегося сердца? Оно, если и не тронуть, болит. А если тронуть?
- Валерочку, верни мне Валерочку, — причитала Зинаида совсем рядом.
Стало нестерпимо это слушать. Я негромко кашлянула и тотчас босые ноги засеменили к моей двери. Зинаида прислушалась, плотнее прикрыла дверь. Я не спала до утра. Слабенький, просящий голосок всё ещё доносился до меня, но слов было не разобрать. Так лучше. Зачем мне это слышать и знать.
Но утром я поймала на себе настороженный Зинаидин взгляд. Слышала? Поняла? — вопрошал тот взгляд. И я прибегнула к верному и старейшему средству - лжи во спасение.
Спала как убитая. Как легла и до утра. Я и дома так не сплю.
С лица Зинаиды будто тень сошла:
А чего не спать-то? У меня окна во двор, тихо. Как вчера помню я ту ночь. Помню плывущую в окна духоту летнего зноя, чёрный проём окна и шёпот старушки, вымаливающей себе желанную радость. Теперь Зинаида не кажется мне злой старухой, а несчастной, забытой, брошенной бабушкой, которая от обид и несправедливости не ведает, что творит. Сказать бы что-то доброе, да сумею ли не обидеть, сумею ли не дать ей повод к подозрению. Она пришла на Рождество Богородицы опять в голубом. Сморщенное
личико, взгляд вызывающ и колюч. Девушке с распущенными волосами она зло бросила вслед:
Космы-то распустила, нашла место- Девушка промолчала, только гневно взглянула на
обидчицу.
А я... Дам ли ей повод к подозрению?
Зинаида Трофимовна, здравствуйте. Я всё время вспоминаю ваш дом, в нём так хорошо, спокойно.
Мест нет, — отрезала Зинаида.
Я растерялась и ляпнула невпопад:
Вам так идёт голубой цвет. И сумочка такая славная.
Это не сумка, а ридикюль. До седых волос дожила, а разбираться не научилась.
Поделом мне. Действительно не научилась: ни в ридикюлях, ни в людях, ни в добре, ни во зле.
КАКОГО ЦВЕТА БОЛЬ?
Всё бело, всё одинаково, всё равнодушно, всё недружелюбно и всё — чужое. Я иду по длинному коридору в домашних тапочках, в байковом больничном халате, а навстречу, как новые мазки белой известки по уже выбеленной стене — белые халаты, белые шапочки, спешащие каждый по своим делам люди. Медсестра приёмного отделения идёт быстро, еле поспеваю за ней, зловещая белизна слепит глаза, я зажмуриваюсь, я вообще плохо представляю себе, что происходит, зачем я здесь, и только в лифте короткая команда медсестры дежурной лифтёрше мгновенно отсекает от меня все недоразумения: