Но там, где вожди эстетической критики провозглашали и пестовали близость искусства с народом, не было ни поэтической традиции, ни культурной почвы. Кафтаны, онучи, бороды – это почва? Сказки пушкинские, напетые крестьянской нянькой, мещанская лирика Кольцова, гражданская лирика Некрасова, в которой природный барин заговорил вдруг голосом мужика, – это традиция? Традиция, которую создавали крестьянские поэты, – песенная поэзия, то есть условная по своей форме сентиментальная лирика. Она превращается в балладу или романс. Крестьянских поэтов в этой традиции выделяло, напротив, стремление к изысканности, а не простоте. В русском языке они пробудили лирическую силу, ставшую раздольной музыкой, – но не они вдохнули ее в поэзию. Этой новой красотой и романтизмом они преобразили народную песню. Она стала поэтической, свободной, далеко уходя от былинно-сказовой старины, которой подражали в XVIII–XIX веке ученые стихотворцы. Это песни, которые поются потом в России уже как народные. Безымянность, успокоение стихийного в стихии же народа – вот итог, но итог не литературный, за которым могло бы что-то следовать.
Если крестьянская поэзия существовала и продолжалась, то потому, что была задача по ее созданию. Но родоначальником самой российской словесности был архангельский мужик, о котором Пушкин скажет: «Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». И о нем же: «Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостью и панибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им равный). Но зато умел за себя постоять и не дорожил ни покровительством меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей». Другое дело – покровительствовать, кормить своими идеями, сопровождая все это «краснословием» о тяжелой судьбе русского крестьянина, которое как вошло – так уж не выходило из моды… Но поэзия лаптей и всклокоченных бород имела успех у читающей публики, то есть в культурном обществе, именно как своего рода «экзотика», а при издании обычно даже указывалось происхождение авторов! Всплеск интереса к народной жизни тут же отзывался поиском самородков. Собственно, слово это – «самородок», было введено в литературный обиход как бы для оправдания крестьянских поэтов, которых еще называли «поэты-самоучки». Имена их мало что скажут современному читателю, они не остались в литературе – Слепушкин, Суханов, Алипанов, Грудицын, Суриков, Ляпунов, Дрожжин… Все это по-своему выдающиеся люди, для которых творчество было и целью, и смыслом жизни. Для таких, как они, был только один путь – образовывать самих себя, прежде всего чтением, а уже любовь к прочитанному и тоска по книжным идеалам побуждала писать. Получить признание они могли в среде людей культурных, да притом в Петербурге или Москве, а не у себя в глухой провинции, где всякая зависимость от чужого мнения была еще унизительней и безысходней, – но, получая поощрения и даже помощь, все равно не чувствовали эту среду своей.
Так было с Кольцовым, хоть за его спиной стоял сам Белинский. В своих «Литературных воспоминаниях» один из столичных благодетелей поэта, Панаев, передает такие слова Кольцова, сказанные под впечатлением, которое производили на него «петербургские литературные знаменитости»: «Эти господа, несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я им очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не смыслящего, и презабавно хвастают передо мной своими знаньями, хотят мне пускать пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень довольны, а между тем я ведь вижу их насквозь-с». А вот Клюев обращается к Блоку: «Наш брат вовсе не дичится “вас”, а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от “вас” прибыток». Крестьянскую Россию не просвещали – а изучали, пытались снизойти до нее, чтобы узнать и понять, самих же себя считая «прогрессивными людьми»; вовлекали в культурное общество крестьян-самоучек с их книжными идеалами да задавленной мечтой о свободной жизни. Об этой лжи с болью напишет Бунин: «А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым в сущности было совершенно плевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали, как не замечали лиц извозчиков, на которых ездили…»