Так в хлопотах прошли вторая половина дня и вечер. Луция опять била лихорадка. Затяжной и непредсказуемый характер таких ран был известен. Луцием овладела глубокая меланхолия, которая только усиливалась оттого, что он сидел в потемках в пустой комнате перед инвентарной описью. Он ждал Ортнера, который должен был прийти за ним, и размышлял о своем положении. Собственно, для него было не столь уж неприятно, что так все неожиданно кончилось полным крахом. Удар был болезненным, однако освобождал его от необходимости тянуть лямку дальше, от цепей службы и от такого существования, которое по сути своей стало для него неприемлемым. Панцирь треснул, а с ним утратилась и неприкосновенность, которая здесь, во Дворце, была делом чести и определяла важность положения. Странным казалось, как непосредственно вслед за допущенной им слабостью последовал удар - образовалась как бы полая форма, в которую хлынула всякая муть. Это подобно тому, как вино принимает форму стеклянного сосуда. В тот миг, когда он, Луций, под воздействием конопли испытывал дрожь и смятение, некий доктор Беккер затянул на нем петлю. Но и то, и другое было лишь погружением в собственные глубины; на самом дне находишь только самого себя, старого Протея(1), выдумавшего свой мир и города по образу собственных грез. Последним и самым сильным противником, которого нужно было одолеть, оставалось собственное "я ". Поражение было бесспорным, высокие своды рухнули. Оба столпа - власть и честь - перестали быть для них опорой. Уверенность спала с него, словно доспехи, и Будур стала той средой, через которую проникла и ударила по нему боль. Она поразила его, попав точно в цель, как снаряд. Как же это возможно, что одновременно в нем зародилась надежда на новую весну?