– Да я случайно на Климова наткнулся, когда после всех опросов поехал на почту. Я еду, гляжу – Виктор идет. Ну я притормозил, чтоб на всякий случай спросить Климова насчет Серикова, может, знает чего. А Климов про Серикова мне ничего не сказал, зато сказал, что, мол, Митька когти рвать надумал. Вещи собрал и на станцию бежать хочет. Вот он и спрашивает меня, мол, ничего Митьке не будет, если он экзамен пропустит?
– А с чего вдруг? – удивился Антон.
– Да Митьке дружбан какой-то позвонил откуда-то. И говорит: «Чего ты там киснешь? Приезжай к нам, у нас тут судоверфь, народ требуется, и бабки приличные платят». А! Вспомнил! Из Мурманска звонил. А тут, как Митька с утра про Серикова узнал, так вроде и говорит: «Пока я тут с вами сам не повесился, готов хоть в Мурманск, хоть в Амурманск». Вот такие пироги.
– Странно, – задумчиво произнес Антон. – А я думал, он в Москву хотел.
– Ладно, – оборвал Бузунько. – Хрен с ним. Меня больше вопрос с экспериментом волнует. Какие соображения? Расскажем?
Черепицын молчал. Антон тоже. Ему вообще и в связи с отъездом, и в связи со смертью Серикова все эти игры надоели. Глупость какая-то! Как будто оттого, что они расскажут большеущерцам про эксперимент, Сериков воскреснет или еще какое-нибудь чудо произойдет.
– Вы за этим меня позвали? – спросил равнодушно Пахомов.
– Ну да, – растерялся майор.
– Знаете, Петр Михайлович, по-моему, все это такая глупость, что по мне – так вообще весь этот бред с указом надо закончить, и чем быстрее, тем лучше. Хотя лично мне все равно. И вы знаете почему.
Бузунько насупился. Равнодушие Антона его явно покоробило. Но он понимал, что Антону действительно все равно.
– Ладно, – сказал майор. – Тогда все свободны.
И задумчиво забарабанил по столу.
27
Катька с утра была сама не своя. Всю ночь ворочалась, охала, кряхтела то ли от неудобного растущего живота, то ли от снов дурных. До этого долго не могла заснуть – все думала про письмо. Это проклятый клочок бумаги становился с каждый минутой все тяжелее и тяжелее, ведь в нем была заключена чужая судьба, а чужими судьбами Катька никогда не распоряжалась (если не считать еще не рожденного ребенка). Катькина душа уже буквально по земле тащилась от такой непомерной ноши. Мысли о том, что надо принимать какое-то решение, мешали ей нормально жить, есть, спать.
Перед сном включила какой-то сериал, посмотрела десять минут, ничего не поняла, выключила. Поворочалась полчаса. Не выдержала. Снова включила телевизор. Попыталась посмотреть новости. Но они ее только раздражали. Ей вдруг не понравилось, что где-то у кого-то что-то взрывается, горит, падает и «землетрясется». Как будто это был укор ей, что, мол, вот – проблемы, а ты тут с каким-то письмом. А ей хотелось, чтоб и ей кто-то посочувствовал. Но она понимала, что в новостях ее не покажут, а если и покажут, то только ради смеха.
Катька выключила телевизор и зажгла ночник. Достала книжку. Начала читать. Прочитает строчку, ничего не поймет и снова ее читает. Надоело. Выключила свет, завернулась в одеяло, начала считать баранов, прыгающих через забор.
Это ей никогда не помогало, но тут неожиданно сработало. Правда, и в сон она перешла вместе с баранами. Только теперь они прыгали не по одиночке, а целым стадом – все разом. И морды у них были почему-то человеческие и знакомые. Один криворогий баран напоминал Гришку-плотника. Другой, статный и улыбающийся во все свои бараньи зубы, походил на Валеру-тракториста. И все они прыгали через несчастный забор. Туда-сюда. Туда-сюда. Забор, конечно, этого издевательства в итоге не выдержал и рухнул. А они продолжали прыгать. Потом все куда-то исчезло, и стало просто темно. Дальше были какие-то обрывки, лица, слова... Вот Танька с рассеченным лбом улыбается. Вот пожимает плечами Митя. Вот сама Катька кому-то что-то говорит, а потом вдруг видит себя со стороны, и неясно, самой себе она, что ли, говорит? В общем, так и промаялась всю ночь. А утром отправилась на почту. Суббота субботой, но по субботам почта работала (правда, только до обеда).
По дороге заметила необычное оживление – народ куда-то шел. Пристала к какой-то небольшой компании. Спросила. Ее сразу огорошили смертью Серикова. Устоять не смогла – дошла со всеми до сериковского дома. Там уже собралось полдеревни. Бабы притворно охали и качали головами. Мужики курили и обсуждали самоубийство Сергея.
– А почему мокрый? – спросил кто-то, зацепившись за ухваченную деталь.
– Потому что обмочился, – ответили ему. – Это завсегда так, когда вешаешься. В сортир надо сходить перед этим делом. Да только кто ж в такую минуту о сортире думает?
Обсуждали и предсмертную записку. Она взволновала народ, пожалуй, даже больше, чем сама смерть, вызвав бурную дискуссию.
– Прочитал он там чаво-то у кого-то, и в петлю. Дело ясное, – рассуждал один.
– Это точно, – соглашался второй. – Проняло, видать. На то оно и искусство.
Про жизненные обстоятельства Серикова никто не знал и не догадывался.
Катька хотела было сказать про письмо, но прикусила язык – еще не хватало, чтоб ее обвинили во вскрытии чужих писем.