– Это что – неприличное? – предположила Аня.
– Ну Господь с тобой, девочка, ну что ты говоришь такое… У Ахматовой – неприличное! Это… – и, собравшись наконец с духом, она сказала: – Это, Анечка, запрещенные стихи. Понимаешь? Их считают антисоветскими. За распространение можно даже срок получить, понимаешь?
Аня ничего не понимала, но кивнула.
– Я тебе их дать не могу, ты их тут почитай, но только не переписывай, пожалуйста. И не говори никому. Никому вообще, понимаешь? Ни маме, ни папе, никому. Обещаешь?
Аня развязала тесемочки и огорчилась, увидев всего несколько жалких машинописных страничек, почти слепых, экземпляр как минимум четвертый, а то и пятый.
– Ну ладно, девочка, читай, я не буду мешать, я пока пойду приготовлю нам что-нибудь.
И Римма Геннадиевна ушла.
«Реквием» прочитала Аня и вспомнила застрявшую почему-то в памяти папину фразу – «У Верди, например, „Реквием“ нисколько не хуже, чем у Моцарта! И у Брамса, в конце концов! „Немецкий реквием“ знаешь какой? Ого-го! Сила!»
Подвыпивший Бочажок (наверное, потому это и запомнилось Анечке – она его не часто таким видела) перегнулся через новогодний стол к беспомощно улыбающемуся гостю, не обращая внимания на мечущую предостерегающие взгляды жену, и начал петь. Но уж этого ему Травиата Захаровна позволить, конечно, не могла…
Когда библиотекарша вернулась со скворчащей сковородкой и словами «А ты оленину ешь? А то некоторым не нравится, говорят, жесткая слишком», Анечка уже давно и два раза прочитала этот, может быть, и не самый лучший у Ахматовой, но заслуженно бессмертный и бесстрашный текст.
– А это про что? – спросила юная читательница и тут же смутилась и рассердилась на себя. Ну что за тупость такая? Как Степка – про рыцарей, про индейцев. Ну разве так о стихах можно?
На правах автора вмешиваюсь и категорически заявляю:
– Можно и должно! Это ведь не свист же художественный (о котором мы еще поговорим), это человеческие слова, а они всегда и неизбежно про что-нибудь.
А те, кто утверждает обратное, как правило, шарлатаны или просто глупые люди. Ну, иногда сумасшедшие.
Римма Геннадиевна, видимо, моих простецких убеждений не разделяла, потому что усмехнулась и пожала плечами:
– Ну как можно сказать про что… Про что? Ну если очень грубо и приблизительно – про сталинские репрессии. У нее ведь мужа расстреляли и сына посадили. Представляешь? И саму мучили.
– Пытали? – ужаснулась Анечка.
– Можно сказать, пытали. Не печатали, травили, Жданов оскорблял. Такой был тоже сталинский прихвостень и палач. Постановление было о ней и Зощенко. Ужасное. Но тут главное, что она не только про себя, она про всех нас, понимаешь, про всех.
– Понимаю… – сказала Анечка и подумала: «Нет, не про всех. Папа вон Сталина защищает. Да и мама, в общем-то, тоже».
Так наша героиня за считаные дни проделала тот путь, на который у большинства ее ровесников уходили долгие-долгие годы, – от невинного упоения необычным, чуждым и несоветским до откровенно вражеских и оголтело антисоветских взглядов и поступков, зачастую заведомо клеветнических.
А сколь многие ее запоздалые попутчики потом обернулись вспять и заторопились всем галдящим и гогочущим гуртом на исходные позиции, об этом нам сейчас думать и унывать нечего – роман как-никак исторический.
– Пап, а у нас есть Адажио Вивальди?
Ох, как обрадовался и встрепенулся Бочажок!
– А какое именно?
– Не знаю. Адажио Вивальди просто.
– Ну, Анюта, понимаешь, адажио – это же медленная часть, ну это темп такой, ну и часть симфонии, там, или концерта.
– Я не знаю. Вот у Ахматовой.
Генерал прочел вслух две строчки, напротив которых стоял карандашный вопросительный знак:
(Поначалу-то Анечка думала (как и я в ее возрасте), что Адажио Вивальди – это что-то такое архитектурное, петербургское, ну вроде – павильон Кваренги или, там, колоннада Растрелли.)
– Да, не ясно. Ну вот у нас есть «Времена года». Там тоже адажио есть. В каждом концерте. Давай послушаем?
Вот оно, блаженство-то – и музыка и Анечка, все вместе! Да как внимательно слушает, умничка моя!
Аня и вправду слушала внимательно и, в общем-то, с удовольствием, но так и не поняла, почему Ахматова назначила свидание в таком необычном месте. Хотя, папка прав, красиво. Очень даже.
– А «Чакона» Баха?
– Что, что?
– «Чакона» Баха.
– Не, Анечка, нету. Я такого не знаю даже. Никогда не слышал… А хочешь Бранденбургский концерт, а? Или вот оратория. – Василий Иванович торопливо выхватил с полки гэдээровскую пластинку и прочел: – Э-э… маттхаус… матхаусспассион!
– Знаешь, давай потом.
Так что надежды Василия Ивановича оказались напрасными и быстро развеялись, всего лишь раз еще довелось ему слушать вместе с дочерью пластинку из своей разрастающейся как на дрожжах коллекции, после Ленинградской симфонии Анечка за музыкальными консультациями к нему уже не обращалась.