Медиатор еще по инерции тренькнул по струнам, но веселия глас уже смолк. Никто из хулиганов даже не выкрикнул волшебного слова «Атас!» или «Шухер!». Пьяная компашка замерла, пораженная ужасом, но в ту же секунду и отмерла, и задала такого стрекача, что о преследовании не могло быть и речи. Да и не хватало еще генерал-майору гоняться по снегу за этими шмакодявками. То, что его интересовало, он, к сожалению, рассмотреть успел, и тот, на кого была направлена благородная ярость Василия Ивановича, никуда от него деться не мог.
Не видя уже никакой красоты и не слыша никакой тишины и музыки, генерал направился домой и, едва открыв дверь, рявкнул:
— Степан!!
Из туалета медленно вышел бледный, почти синий Степка, взглянул на отца и стал икать.
Бочажок подскочил к сыну, ухватил за грудки и тряхнул так, что Степкины зубы явственно клацнули.
— Тварь! Тварь! Тварь! — кричал генерал, и тряс, и тряс ватного сына, и уже бил его спиной и затылком об стену.
Но тут его самого толканули острыми кулачками в спину!
— А ну прекрати!! Ты что?! Озверел совсем?! Отпусти! Отпусти его, тебе говорят!!
Анечка, выскочившая в одной ночной рубашке, оттаскивала генерала за хлястик шинели, наконец оторвала его и чуть не упала.
— Тварь! — Генерал еще раз припечатал сына к стене и отпустил.
— Это подло! Подло! Оскорблять того, кто не может ответить! — кричала Анечка, заслоняя своим телом (главным образом животом) икающего брата.
Генерал, не глядя на нее, вперив налитый кровью взор в окончательно одуревшего Степку, отдувался и подбирал слова:
— Таких, как ты… Вот таких скотов, как ты!.. Я всю жизнь таких вот… ненавидел! И презирал!
— А он, — взвилась дочь, которую никто за язык не тянул, — а он будет всю жизнь презирать таких, как ты!
Как же ты, девочка моя, жалеть будешь потом об этих словах! Просто сгорать будешь от непоправимого стыда. Уж поверь, я по себе знаю.
Генерал наконец оторвал взгляд от сына и взглянул на дочь. Аня глаза свои бесстыжие не отвела.
И тут как валаамова ослица возопил Степка:
— Дура ты, Анька! Дура проклятая! — И, обращаясь уже к спине уходившего к себе генерала, пообещал: — Я не буду, пап, не буду!
Но к чему относилось это обещание — к Анечкиному ли страшному прогнозу или к распитию спиртных напитков и исполнению хулиганских песен, было не ясно, думаю, и к тому и к другому.
И вот Анечка стоит уже в коридоре одна, никак не может отойти от случившегося и чувствует вдруг…
— Ой! Ой, мамочка! Ой!.. Ну рано же еще!.. Что же это?!. Мамочка! — И уже вслух и панически громко: — Папа!! Папа!!
Выскакивает полураздетый генерал, кричит: «Что?! Что, Анечка?! Уже?! Что, уже?!. Не бойся, не бойся!! Все в порядке!! Девочка моя!! Больно?! Я сейчас!!» — бросается к телефону, поднимает несчастного Григорова, гонит Степку за Корниенко, зачем-то просит заспанного соседа, да не просит — требует, чтобы тот ехал с ними, бегает вокруг Анечки, как заполошная курица, орет на Степку, на Григорова, явно сходит с ума и трусит гораздо больше самой первородящей, всю дорогу до города сидит, развернувшись к Анечке и держа ее за руку, всю ночь изводит медицинский персонал роддома, выкуривает полторы пачки, пытается вспомнить «Отче наш», пока наконец под утро Анечка не рожает ему внука, который хотя и недоношенный на полмесяца, но и по весу — 3 кг 240 г, и по росту — 45 см — вполне нормальный, здоровый и покамест очень спокойный.
Книга вторая
Amore! Amore!
Глава одиннадцатая
Голубенький, чистый
Подснежник-цветок!
А подле сквозистый,
Последний снежок…
Последние слезы
О горе былом
И первые грезы
О счастье ином.
Перечитал сейчас на свежую голову все вышеизложенное и даже не знаю, что сказать. С одной стороны, вроде и ничего, есть места и забавные, и трогательные. Но в целом что-то не то. «Девка большего желала, хлопец лучшего хотел».
Особенно по сравнению с первоначальным, величественным и дерзновенным замыслом. Замах, как говорится, на рубль, удар — на копейку.
Можно, конечно, конвертировать эту горькую присказку в библейскую валюту — обетование на талант, воплощение на лепту. Ну типа — лепта вдовицы, смиренно и благолепно.
Господь-то, может, и примет, куда ж Ему, Человеколюбцу, от нас деваться, Он, Многомилостивый, и не такое принимал!
Ему ведь важно что? Чтобы намерение было благое и трудился бы автор честно и усердно, до художественных достоинств Вседержителю и дела нету, sub specie aeternitatis все эти достоинства не то что обола, гроша ломаного не стоят. Главное — в землю ничего не зарыть, по силе возможности приумножить и вернуть Хозяину.