«В церкви было хорошо, молился с душевностью и умилением, и наверное ты чувствовала меня, Марочка. Я волнуюсь, меня беспокоят события кругом, нет у меня спокойствия, сердце колотится, мучение просто, хочется курить, чай пить без конца, хочется вина, возбуждения – ну я не знаю чего, но чтобы только заглушить беспокойную сердечную боль в груди, которая просто изводит. Ну видишь, родная моя, как я испортился, развинтился» (13.04.1918)
[138].Дневники Эрдели несут на себе печать культурных событий начала XX века. Как писал литературный критик А. Баженов: «Уйдя от „средневекового“ Христа, блудный эстет погрузился в… „естественную природность“. По внутренней, метафизической сути своей, он вышел из Нового Завета и вернулся в Ветхий Завет и в язычество»[139]
.Генерал, как следует из дневника, был человеком глубоко верующим и соблюдающим обрядовую сторону религии – он постился, причащался, исповедовался. Невозможность регулярного посещения церкви вызывала у него сожаление и неудовлетворенность. Но в то же время он был способен на какие-то совершенно дионисийские ритуалы. Весной 1919 года на одной из станций под Порт-Петровском Эрдели увидел молящегося и целующего землю татарина. Это ему сразу же напомнило клятву, принесенную ими тоже весной в Царском Селе, когда Мара целовала землю:
«Помнишь, радость моя, как мы тогда молились своей любовью весне, земле, траве, природе? Как ты хороша была тогда – сама воплощение весны, любви нашей, моя любимая. А теперь уже шестая наша весна идет – срок немалый, правда, красота»
[140].Клясться и есть землю – это было что-то очень языческое и в духе богемы Серебряного века. Всем хотелось естественности и природности. Царивший культ натурализма проник в дневник генерала и наполнил собой его страницы.
В поезде, который его вез опять в Баку, он написал, в который раз обращаясь к Маре:
«Нет, ты мне открой секрет – почему я никогда в моей жизни не хотел никогда ни одну женщину так, как тебя. Почему? Почему твоя внешность, походка, тело, смех, движения будят во мне то, что я ни в одной женщине в такой степени не испытывал. Тут помимо любви – чувства, есть что-то иное, какое-то непостижимое соответствие моим вкусам, темпераменту, сладострастию, что ли, и вероятно обратное, то есть что я подхожу во всем этом к тебе. Ты нашла во мне, а я нашел в тебе то, что каждому из нас надо. И что именно надо, перечислить и определить трудно, а это „что именно“ чувствуют и хорошо знают наши тела, наши желания, наше сладострастие, наш вкус, наша чистота и испорченность – у них спросить надо…»
[141]Ситуация, что некая женщина у некоего мужчины вызывает мощное физическое влечение, никого не удивит. Но то, что он изливает свои переживания на бумаге, да еще и с небывалой степенью откровенности, вот это необычно и это признак времени. Иван Георгиевич знает, что его признания могут быть прочитаны посторонними, но это его не останавливает. Находясь в Салониках по делам службы, он написал:
«Тот, кто будет читать когда-нибудь этот дневник, то увидит, что все мои стремления – это соединиться с тобой, достигнуть тебя, завоевать Россию, освободить тебя, найти тебя и быть неразлучным больше никогда. И неужели Господь поможет нам и сделает так, что мы соединимся и не расстанемся? Неужели успокоение наступит когда-нибудь?»
[142]