По субботам заведующий клубом Никифор Отрада ходил к обеду на стан со свежими газетами. У Никифора на току свое излюбленное местечко для читок — в заднем конце навеса, у самого большого вороха зерна. Здесь и ветер не балует, и шума поменьше… Поднатаскав соломы, можно устроиться удобно, по-домашнему.
Выглядел Никифор празднично: в длинном черном пиджаке, в белой рубашке, при галстуке. Оглядев всех через массивные, в роговой оправе очки, Отрада солидно откашлялся.
— Есть, товарищи, интересные сообщения из Америки. Прокурор Гаррисон разоблачает убийц Кеннеди…
— Все разоблачают… Всему миру известно, кто убийца, а они все разоблачают, — как знаток в политике, бросил дядя Мокей, подгребая под себя солому.
— Это, Мокей, дело сложное, не нашего с тобою ума. Сто раз отмерь, один раз отрежь, — Тимофей Маркелов ходил на читки больше из любопытства, позубоскалить, как он выражался, особенно когда было над кем. Еще его привлекала гармошка Никифора. Тот частенько брал ее с собой и сразу же после читки и споров на международные темы открывал нехитрый концерт.
— Вот, смотри, училища не кончал, а как шпарит! Чего там, талант! — восхищался, бывало, Мокей.
На сей раз Никифор гармошку с собой не захватил и был чем-то расстроен. Тимофей сразу приметил: грустит парень. Догадывался почему.
Язык у Дарьи Неверехиной, что помело, — от нее многие слышали: жениться решил Никифор.
И решил Тимофей «подъехать» к Никифору, выпытать про любовь-то его. После читки, когда все разошлись, он подсел к Никифору, руку на плечо к нему закинул.
— Жаль, ты, дружок, гармошку не захватил…
— Играть мне сегодня не хочется, — признался Никифор, — какая уж тут игра…
На душе у Никифора муторно. Высказать бы боль свою — все полегчало бы, да кому? Тут же по селу насмешкой все обернется.
— У меня тож на душе муторно, — сказал Тимофей.
И еще что-то сказал, и еще что-то — на откровенность; была душа у Никифора проста, открыта, как у всякого любовью обиженного человека.
Не выходил из головы Никифора вчерашний вечер под ракитами в конце Лягушовки, по-над самым Хопром. Вечер теплый, туманный — над Хопром пар так и курится, так и курится. На коленях у Никифора — гармошка, а рядом, над обрывчиком, на перевернутой лодке Тихона Демкина, — смолить приготовил, да все руки не доходят, — пристроилась она, без мыслей о которой и часа не прожить.
И так все это отчетливо стояло сейчас перед глазами, хоть плачь.
— Ты сыграй, — говорила она, — сыграй, Никифор… Люблю тебя слушать. Вот как утро просыпается — воздух чистый-чистый, не надышишься, — так и на душе, когда ты играешь — чисто, прозрачно. И думать ни о чем не хочется…
Играет Никифор, а душа мучается. К гармошке Никифор ухом льнет, вслушивается. Но нет в гармошке ответа.
Давно за полночь, на Горной петухи пропели, а он никак храбрости не наберется.
…Судорожно бегают по ладам-кнопкам пальцы, судорожно проносятся в голове мысли. И вдруг — хватит! — мехи взвизгивают, гармошка топорщится, и звуки мгновенно замирают. Клавдия, вздрогнув, смотрит на Никифора, а он кладет гармошку на руку и выдавливает из Себя мучительную фразу.
— Клава, выходи за меня замуж…
Клавдия еще раз вздрогнула, укутала плечи в платок, словно было зябко, очень зябко.
А он, решившись на это страшное, злосчастное, шептал пылающими губами:
— Всю жизнь отдам тебе, все, что у меня есть. Играть буду каждый день для тебя.
Клавдия вскочила с лодки, лицо у нее испуганное.
— А что у тебя есть… окромя-то гармошки?..
Растерялся Никифор. Что-то надо сказать, что-то надо сделать, а сообразить никак не может. А Клавдии уже нет. Схватив платок, Клавдия не шла, а бежала, бежала от него. Вот она свернула на Лягушовку, и он видел только ее темный силуэт. Догнать бы ее, оказать бы ей, что самое большое, что у него есть, — это любовь, вечная любовь к ней.
Но где уж догнать!
Взяв гармошку, чувствуя себя жалким, униженным, побрел Никифор, и тоже вдоль Лягушовки. Окна темные — спят все. Вот разве у Староверовых кухонное оконце светится, видно, Катенька с гулянья пришла.
У мостика ребята.
— Никифор, сыграй!
И Клавдия здесь. Смеется, хохочет, как ни в чем не бывало! На душе у Никифора — горечь и обида, и страх какой-то! Подойти бы к ней, да боится. А Клавдия сама выбрала подходящую минутку — подошла.
— Вот что, Никифор, забудь про меня… Не буду я твоей, не могу быть…
…— Да, дела неважнецкие, — вздыхал Тимофей Маркелов, огорчаясь за Никифора и одновременно испытывая удовлетворение, что все выпытал, все разузнал…
— Всю жизнь так, сызмальства, не везет мне, Тимофей Ильич. Не везет!
Тимофей задумчиво смотрел на белые, изящные, длинные пальцы Никифора — музыкальные пальцы. Бегать бы вам по клавишам, да ласкать ухо людское музыкой, от которой на душе счастливо было бы.
— И зачем такая невезучая жизнь, а? — на глазах Никифора слезы.
Соглашался Тимофей, кусал соломинку и опять щупал глазами дрожащие, тонкие пальцы Никифора: видать, до печенок проняло парня, раз так мучается!
— А ты забудь про нее. Других, что ль, мало? Все они на одну колодку, перекати-поле. Женишься — сразу разбавится.