И тут Иванов стал делиться предположениями, почему он был смещён. Надоедал начальнику штаба в Ставке письмами и телеграммами о работе тыла, из рук вон плохой, часто оспаривал директивы высшего военного руководства, упорно возражал против мартовской операции у озёр Нарочь и Вишневское из-за погоды-распутицы, недостаточной подготовленности низших командных чинов, неналаженной связи с тылом.
В этих своих возражениях он встречал противодействие своих коллег — командующих фронтами Куропаткина и Эверта, якобы жаждавших драться и бывших уверенными в победе; их поддерживал Алексеев — он спал и видел, как русские войска входят в Берлин.
Операция провалилась, и оправдавшееся «злое пророчество» Иванова, как он полагал, явилось причиной его отставки. Называл он и другие догадки, с иными можно было согласиться, но чего Снесарев никак не мог принять в Иванове — его упорного желания видеть в армии только худшее: большие потери, слабый боевой дух, пренебрежение тыла окопами, повсеместно плохое снабжение. Андрей Евгеньевич доказательно возражал, но видно было, что Николаю Иудовичу это не требовалось: удалённый от армейского верха, он словно бы мстил родной армии своим неверием и угрюмым брюзжанием.
«Мы расстались, генерал-адъютант Иванов производит самое безотрадное впечатление. В этом историческом человеке — будирующем, интригующем, болтающем направо и налево с целью злословия и всё великое топчущем под пятою личного благополучия — я узнаю мою некультурную, грязную и узкую родину, её изнанку, её больную сердцевину… Как могли эти люди достигать высот? Как могли они править людьми? Как могли они решать исторические вопросы?»
Через каких-нибудь полтора месяца Иванов всплывёт в Петрограде командующим Петроградским военным округом: 27 февраля 1917 года император всероссийский после встречи и долгой беседы с ним направит его в столицу с войсками «водворить порядок». Это перед самым своим отречением, в канун февральских событий! Арестованный Временным правительством и освобождённый в конце года, Иванов уедет на Дон, поддержит Краснова, примет пост командующего Особой Южной армией, скорее опереточной, нежели реальной, но ни руководить по-настоящему, ни воевать ему уже не придётся: вскоре он умрёт от тифа, не щадившего ни рядовых, ни командующих.
Утром 11 января Снесарев прибывает в Киев. На этот раз не стал навещать своих знакомых, а решил день посвятить прогулке по городу, который давно уже находил одним из самых красивых для своих глаз и одним из самых дорогих для своего чувства древней родины («Углубляюсь тёплым и растроганным сердцем в седую старину моей страны»). Может, немало значило и то, что именно в Киеве осуществлял своё высокое православное служение, своё духовное просветительство уроженец Воронежской губернии, не только его земляк, но и его родственник знаменитый Болховитинов, в монашестве о. Евгений, митрополит Киевский и Галицкий, похороненный в Сретенском приделе Софийского собора. Бывая там, Снесарев подолгу простаивал у черномраморного надгробья, погружаясь, словно в волны родного для обоих Дона, в исторические глубины Отечества и Православия, обуреваемый чувствами высшей предопределённости и неисповедимости судеб.
На этот раз для молитвы и осмотра он избрал собор Владимирский. По Бибиковскому бульвару неспешным шагом добрёл он до его врат и паперти. Заканчивалось богослужение. Помолясь, он долго пробыл в соборе, пленясь художественной росписью Васнецова, а также Нестерова, расписавшего притворы «нежными одухотворёнными тонами… образы с худыми телами и условным ландшафтом»; хороши и орнаменты Врубеля, росписи Сведомского, Пимоненко, Котарбинского, но Васнецов и Нестеров давно уже были для него наиболее значительными выразителями национальной художественной мысли — былинной и православной, и их полотна и росписи он готов был рассматривать часами.
После соборной службы и духовной пленённости васнецовскими, нестеровскими иконами-картинами, умиротворённый, он шёл по Фундуклеевской, как вдруг встретилось нечто такое, что сразу напомнило и о том, как нарастает армейская разболтанность, ещё недавно немыслимая, и какая на дворе политическая погода, и куда скатывается империя, — «разваленной толпой прошла военная команда». Снесарева особенно укололо, что это была частица его мира — военного, и он резко приказал: «Команда идёт бабами… старший, собери людей!» Солдаты подтянулись и пошли, как им должно идти. Но окружающие уже дышали воздухом свободы: три курсистки, словно обидясь на слово «бабы», не к ним ли отнесённое, смерили его насмешливыми и не лишёнными высокомерности взглядами; молодой киевлянин, видать, юрист, видать, адвокат, не без робости крикнул вослед: «Нет ответственного министерства, вот офицеры и забываются на улицах».
На Крещатике он долго простоял в хвосте очереди, ожидая конку в направлении Лавры, а когда очутился в пещерах с мощами преподобных Антония и Феодосия, былинного Ильи Муромца, «опять вступил в трогательную старину, которая меня согрела, приласкала и проводила…»