На прогулках же — думы о семье, о родных. Жену наставляет: «…чувствую, что живёшь ты слишком нервной жизнью, этак, моя детка, ты у меня сгоришь через два года, если даже не раньше. Будь, моя славная, философом и бери себя в руки, а ещё лучше — базируйся на своё верующее сердце, помня “без воли Его и волос не упадёт с головы вашей”. Пишет ей о родственнике Серёже Вилкове, побывавшем у него в гостях. (Сережа Вилков, выпускник Петербургского университета и Артиллерийской школы, воевал тоже на Юго-западном фронте, на прикарпатских холмах. Но гибель свою нашёл на родине: вместе с отцом и братом был убит разбойными молодчиками хитрохваткого Киквидзе, командира-снабженца совнаркомовских семеек. Позже фамилией этого Киквидзе, большевистскими перьями вставленного в ряд кристальных и пламенных, назовут донской хутор Зубрилов, переназванный ли возвратно хотя бы ныне? Трудно было найти большего глумления над местными казаками, хлебнувшими горя от этого «кристалла» из молодых да ранних. Только пустеет нынешняя сельская Россия повсеместно, наверное, уже и хутора того с щедросемейными куренями нет, и что тогда в возвратной смене чужевнесённого волевого названия на изначальное?)
Успевая в затишные дни много прочитать, пишет о впечатлении от Мережковского: «Величина он не огромная, так… компилятор с целым кругом предвзятых идей, но писатель опытный, искусившийся, понимающий читателя… он не даёт результатов изучения истории, а прямо выдумывает. Но отдельные места, но божественная Флоренция, по которой я бегал с деткой, а эта площадь с палаццо Веккио и т.д. и т.д. Читаешь и несёшься туда вновь со своей жёнушкой, любуешься апельсинами и синевой воздуха, дышишь воздухом прошлого». Пишет о впечатлении, которое произвела на солдат присланная женою и обошедшая окопы икона Христа: «В народе нашем глубоко живёт уважение к старым иконам, к строгому и тёмному лику Спасителя».
Да, недолгое летнее затишье. Бывает так, что, обходя передовые полковые позиции, проходя целые вёрсты вдоль австрийских окопов, он не услышит ни одного выстрела с враждебной стороны. Вроде и нет войны, вроде навсегда закончилась она. Поля ржи и овса мирны, метёлки злаков переливаются под ветром, словно волны морские; можно сказать и — волны донские. Время крестьянской страды — и думы его крестьянские: «Рожь уже поспела, и мне жалко видеть многие из полос её, лишённые хозяина… колосья гнутся… ещё 2–3 дня — и зерно будет осыпаться… “где же кормилец, чего же он ждёт”».
Великое отступление тяготеет надо всем: над огненным полем обороны или атаки и над золотистым мирным полем, ржаным или ячменным клином, над деревнями и крестьянскими семьями, над крестьянскими душами — что завтра будет?
Если разлад в крестьянском мире, тревога народной души Снесареву ещё понятны, то для него решительно чужды как пораженческие, так и шапкозакидательские импульсы чиновной и общественной столичной верхушки, видать, позабывшей, откуда рыба гниёт. Он был против войны с германским миром, задолго и не однажды доказательно и проницательно объяснял пагубность и роковые последствия противоборства Российской и Германской империй, но коль нежеланная эта война началась, он по долгу и совести стал воевать, естественно, думая о победе, и ему мелки и порочны были многословные трибуны, сцены и кабинеты, разглагольствующие о войне, какой бы они окраски и направленности ни были: левой или правой, критикански-либеральной или пафосно-патриотической. Он пишет: «Нам смешон, например, и непонятен каркающий тон Меньшикова, который почему-то вздумал поучать российскую публику, как нехорошо быть побеждённым. Что это его надоумило? Почему ему приходит на ум распространяться о потере территорий, о выплате контрибуции и невыгодном торговом договоре? Можно ещё говорить о разуме вчинания войны, об её создании или принятии, но раз уже она начата, о чём можно думать, как не о конечной нашей победе и только о ней? И зачем мы будем думать о чём-либо ином? Нам это иначе не рисуется. Неужто у вас есть какие-либо течения или настроения, которые оправдывают поучения Михаилы Осиповича?..»
Так-то так, но на русском фронте недостаёт не то что тяжёлых батарей, но даже подчас и винтовок, и случались же дни, когда приходилось солдатам обороняться пиками и алебардами, и само явление «алебардистов», неслыханное, дикое в двадцатом веке, было каким-то чудовищным довеском к спорам «огнепоклонников» и «штыколюбцев» — военных теоретиков огневой или штыковой силы. Потому каких только настроений и словесных построений ни возникало в столице и провинции.
Прочитав о первом заседании Думы, Снесарев ещё раз убедился, что от этой сокровищницы многоговорений, и часто пустоговорений, добра стране не ждать. Особенно — от левых. Как и лево-правых. И от социалистов, и от конституционных специалистов. «Они думают, что человек создан для конституции, а не конституция для человека… и вообще, эта гадкая манера всякую нашу невзгоду сейчас же использовать для своих партийных целей. Это так и веет от речи Милюкова: России плохо, так дайте нам конституцию…».