В начале июля в письме отцу и матери жены делится возможностями своего будущего, безотрывного от Родины: «…Каковы мои планы на будущее? Сейчас трудно говорить о нём, когда туманен и неясен завтрашний день России… с началом мира нам придётся перестраивать армию заново сверху донизу или… перестать существовать как единое, цельное и сильное государство. В этом труде найдётся уголок и моим, какие они есть, дарованиям. А нет, найду и другую работу — ценз у меня большой. Вообще же, не знаю. Сейчас я работаю, как часовой на посту, хотя порою волны наводнения доходят чуть ли не до шеи. Но что делать? Поста мы не имеем право бросать и не бросим».
И словно бы продолжая начатую мысль о своём будущем, в письме жене размышляет: «Если бы меня выбрали почётным казаком Камышевской станицы, я бы не прочь был пойти к Каледину; Араканцев — это мой товарищ по Академии, и когда я… ездил в Михайловскую, я в Урюпинской заходил к Араканцеву, и мы много с ним тогда проговорили и провспоминали прошлое. Сверх того я убеждён, какие бы ни свершались в России пертурбации, на Дону было и останется спокойно. Мне приходило даже иногда на мысль сплавить вас всех на тихий Дон».
(Нет, не тихим выдастся Дон, отсюда — начало белой борьбы, а позже разделится он, как на уходящие друг от друга протоки-рукава, на враждебные друг другу казачьи силы, заполыхает Вёшенским восстанием, будет, словно штыками, насквозь проколот карательными красными войсками. Снесарев помнил донской край мирным, единым, богатым, может, именно такая детская и юношеская память не давала проявиться обычной его проницательности и увидеть огнём объятый день завтрашнего Дона.)
А фронтовые летние дни проходят в чересполосице дурного и совсем дурного, редко хорошего или, по крайней мере, грустного. Войны словно бы и нет — ни канонады, ни даже одиночных выстрелов, редки учения, ещё реже — атаки и контратаки. Действительно, довоевывание. Хотя Ставка шлёт директивы, штабы пишут, военачальники тасуются, как короли и валеты в карточной колоде.
Заехал проститься отстранённый от дивизии старый приятель, будущий участник Белого движения Скобельцын, отец будущего советского академика-физика, который откроет электронно-ядерные ливни, ядерный каскадный процесс и многое другое, благодаря чему станет знаменит. Снесарев в нескольких строках и с грустью, и с невольным юмором, и с радостью пишет о кадровых перетасовках: «Отстранил его Гутор, который сам сейчас отстранён. На место Гутора назначен Лавр Георгиевич, о котором в газетах пишут очень тепло и красиво как о народном герое. Я рад за этого хорошего человека и моего личного друга».
Поутру генерал участвовал в празднике мусульман своей дивизии, присутствовал на моленье, поздравлял, пил чай, чем несказанно обрадовал солдат, в основном с Волги и Кавказа, да и сам напитался от них радостью, видя, что у них не угас государственный инстинкт и что они «понимают пользу дисциплины и не утеряли веры в своего Бога».
У многих это чувство государственности и долга измялось в окопах, поколебалось царевым отречением, было оглушено комиссарствующей ратью, и как плоды этой митингующей рати, готовой ради обманной свободы иссечь на куски государство, Снесарев отмечает ещё в начале войны немыслимое: «Великорусы-солдаты (конечно, из мерзавцев) говорят: мы дойдём до Киева, а там пойдём к себе, а хохлы пусть себя обороняют сами, своё хохлацкое царство. Так наивно и не вовремя надумана самостийность Украины». И великорусы не чают добраться до далёкой своей сибирской или онежской деревни, да в ней и увидеть своё государство. И донские, и уральские, и иные казаки не прочь отделиться от большой Родины, слышал же он, как из его дивизии казаки вместе с верным ему Осипом в вечерний час тихо переговаривались, мол, бог с ней, с Россией, казакам лучше жить самим по себе, вот только не ошибиться бы, кого выбрать: атамана или… короля.