Взрослые говорили про сектантов с осуждением и сторонились их. Церквей же нигде поблизости не было, их и вообще-то было две на весь город, обе – в центре, а мы жили на окраине. Раз в году, перед Пасхой, со всех окрестных улиц тянулись к трамвайной остановке старушки в белых платочках и с такими же белыми узелками в руках, в этот день все трамваи были заполнены этими одинаковыми старушками, ехавшими в центр города, в церковь, святить крашеные яйца и «паски», как называют у нас на юге пасхальные куличи. Дома тоже непременно пекли «паски» и красили яйца, но поста перед этим не держали никогда, хотя слова «постное масло», «постный борщ» и даже «постное мясо» (что означало совсем нежирное) были в обиходе постоянно, независимо от календаря. Утро Пасхи всегда бывало солнечным и праздничным, как на заказ, в это утро даже заклятые соседи говорили друг другу «Христос воскрес! Воистину воскрес!» и целовались прямо на улице. Пасха была единственным уцелевшим в те времена церковным праздником, который люди продолжали праздновать, несмотря ни на что. И никто ничего не мог с этим поделать, мирились как с пережитком, но следили, чтобы в церкви, на Всенощной, не было молодёжи. И если кого-то там «засекали», следовало разбирательство на комсомольском бюро и даже исключение из комсомола.
Впервые я переступила порог церкви лет в 13–14, будучи ученицей художественной школы, которая находилась как раз по соседству с одной из двух действующих церквей нашего города. Это была главная, соборная церковь – большая, величественной архитектуры, сложенная из темно–красного кирпича, с тёмными куполами, которые были видны издалека, хотя сам собор близко и плотно был застроен обыкновенными жилыми пятиэтажками, спрятан от глаз.
Рисунок преподавал нам высокий, сухощавый, немолодой человек, Анатолий, кажется, Вячеславович. Он водил нас к собору, выбирая место между дворами, откуда можно было сделать наброски. Мы устраивались на маленьких стульчиках, ставили на колени планшеты и рисовали кто что хотел, кто – купола с крестами, кто своды высокого входа, а кто и весь собор, словно вырывающийся вверх из тесноты застройки и разросшихся вокруг лип. Иногда мы по двое–трое (одному страшно) заглядывали ненадолго внутрь собора, делая вид, что рассматриваем исключительно роспись купола и стен, собственно, так оно и было, но глаз схватывал и все остальное – иконы, убранство, старушек в чёрном, собирающих отгоревшие свечи, сами эти свечи, высокие, тонкие, с крохотными язычками колеблющегося в полумраке пламени, молящихся по углам, у разных икон людей, в основном женщин… Это был какой-то другой, неизвестный и недоступный мир, и было странно и удивительно, что он, этот мир, совсем рядом, стоит только перейти трамвайный путь, пройти дворами и толкнуть тяжёлую, массивную дверь храма.
Как-то раз, в каникулы, мама взяла меня с собой в командировку, в Москву. Мы жили с ней в гостинице «Алтай», в районе ВДНХ, она уезжала с утра в свой главк, а я была предоставлена сама себе и каталась на метро и на автобусах–троллейбусах по Москве. Именно тогда я в первый и в последний раз побывала в Мавзолее, выстояв огромную очередь, страшно замёрзнув (была осень, дул ветер) и неприятно удивившись тому, как выглядел вождь в своём подземелье. Тогда же я придумала съездить электричкой в Загорск, посмотреть Троице–Сергиевскую Лавру. Был холодный солнечный день, голубые с золотом купола сияли в небе, я никогда не видела подобной красоты и все смотрела на них и не могла насмотреться. Потрясение было сугубо художественного свойства, как от произведения искусства.
И где только я потом, во взрослой жизни, ни бывала, каких только храмов – православных и католических – ни видела, начиная от Исакия в ещё не переименованном Ленинграде и кончая Нотр–Дамом в Париже, всегда то же чувство удивления и восторга сопровождает меня, всегда думаю, что вот жили же на свете люди, которые создали такую ни с чем не сравнимую красоту. Все же большую часть жизни я входила в храмы, как входят в музеи, – посмотреть, получить чисто эстетическое удовольствие.