— Нет! Вот уж это – точно не оттуда, потому что детство я провела в тесноте, многолюдности и хаосе, который бабушка называла «сумасшедший дом». Была при этом вполне счастлива. Первые мои квартиры тоже не отличались идеальным порядком и стерильной чистотой. Я же помню, как прятала грязные кастрюли в духовку, чтобы свекровь не увидела, а потом забывала про них, как я к её приходу порядок наводила в квартире – по верхам, по верхам, все засунуть куда‑нибудь, потом уберу. Тогда мне было не до этого, тогда я совсем другим вещам придавала значение, а в доме царил такой, как я его называла, «художественный беспорядок» и – ничего, нормально, не замечалось. Раз в неделю, в субботу, пройдёшься с пылесосом, с тряпкой, и то – где видно, а по углам вечно оставалось, откладывалось на потом, до генеральной уборки, а это всё равно, что подвиг совершить, раза три в год, не чаще – с мытьём окон, стиркой штор, отодвиганием дивана и вытряхиванием барахла из шкафа.
— Откуда же это – насчёт тапочек и вообще?
— Мне в голову приходит одно–единственное объяснение. И связано оно с домом как таковым. Дом большой и красивый. Я в таком никогда прежде не жила. Я и сейчас иногда проснусь, подумаю и удивляюсь: неужели я живу здесь, в этом доме, неужели это мой дом? Что бы я ни говорила, я отношусь к нему трепетно. Я люблю показывать его родным и друзьям, я вожу их по дому, как по музею. И для меня очень важно, чтобы во время «показа» всё было так, как первоначально задумано и установлено. Нельзя же, чтобы в музее всё было вверх дном, валялось где попало, находилось не на своих местах и т. п. Да, мы здесь живём, но это какое‑то недоразумение. Нельзя же жить в музее. Его надо охранять, беречь, поддерживать температурный режим и ходить в сменной обуви.
— Послушайте, а вам не кажется, что тапочки – это всего лишь самая безобидная из претензий, которые вам хотелось бы предъявить вашему супругу, но которых вы по каким‑то причинам не можете ему предъявить? Поробуйте сформулировать другие претензии, не обязательно даже обосновывать, просто назовите.
(Пауза).
В. В. заёрзал в кресле и оглянулся на дверь, хорошо ли она прикрыта.
— Ну, например… мы слишком много говорим о еде. Где мы сегодня обедаем. Что мы будем ужинать. Есть ли дома сыр. Нельзя ли приготовить на завтрак не овсяную, а пшеную кашу. И т. д. и т. п.
— Вас это раздражает потому, что он постоянно думает о еде и много ест или потому, что этими своими вопросами он как бы демонстрирует свою неуверенность в том, что дома всегда есть необходимые продукты и вы всегда готовы его как следует накормить? Вы ведь не любите готовить?
— Да, не люблю, терпеть не могу. Хотя, если постараюсь, то могу приготовить хорошо и вкусно. Но надо признать, что в последнее время делаю это все реже. Так что в принципе он прав, когда беспокоится, есть ли дома сыр.
— Но он не высказывает вам по этому поводу свои претензии?
— Нет, никогда. В отличие от меня. Я, бывает, говорю: с тебя хватит, это тебе вредно, ты уже ел, посмотри на себя и т. д.
В. В. хмыкнул и покачал головой: «Ах, ты ж…».
— Вообще… он очень изменился за эти годы. Теперь это другой человек, совсем другой. Дело не в возрасте. Даже не в том, что он всё время занят, всё время в отъезде. Что‑то ушло, исчезло, мне трудно объяснить, что именно… (Долгая пауза). Мы совсем не гуляем пешком, как раньше. Для этого никогда не бывает времени. Он больше не читает мне стихи, как читал когда‑то давно, на берегу Азовского моря. И он никогда не просит меня спеть… Раньше мы даже в шахматы с ним играли, я, конечно, проигрывала, но всё равно… Теперь ничего этого не бывает с нами, ничего похожего… Мы даже ни о чём не мечтаем, потому что нам вроде как не о чем больше мечтать.
— В прошлый раз вы сказали, что вам не хватает одиночества. Из того, что вы сейчас говорите, следует, что, напротив, вы страдаете от одиночества. Эти два состояния присутствуют у вас одновременно?
— А это разные одиночества. К одному я сама стремлюсь, хочу убежать, укрыться где‑нибудь, остаться одна хотя бы ненадолго. Это одиночество физическое, перемещение в пространстве своего бренного тела. Другого одиночества я боюсь и хотела бы избежать. Это когда вокруг тебя десятки людей, но ни одной родственной души нет рядом, и перекликнуться не с кем. Есть родственники, но нет родственных душ, понимаете? Такое одиночество души.
— А вы можете припомнить время, когда вы этого не испытывали?
— Наверное, это очень давно было, во времена моей работы в молодёжной ещё газете.
— Закройте глаза, представьте себе эту картинку. Что вы видите?
— Так, подождите… Ну… я вижу ребят, с которыми работала… мы все ещё молодые… Вижу тесный кабинет редакции, туда набилось человек десять и мы поем под гитару Окуджаву или Визбора… Пьём сухое вино… очень накурено… смеемся… Всё время почему‑то смеёмся.