«Это уже потом, в конце пятидесятых, когда он серьезно начал ухаживать за мной. Присылал цветы с курьером из редакции или доставал билеты в Большой театр, всегда в партере, в первых рядах. Мы сидели просто среди иностранных дипломатов! Как-то я встретила там женщину в брюках, и это было так странно, у нас-то брюки носили маляры да лыжницы…
Толя? Нет, не возражал. Он знал, что я с Владом ходила. А с кем же еще, если сам он балета не любил, говорил, что государи императоры изобрели балет, чтоб без помех на женские ножки смотреть, и балерин называл „императорскими проститутками“?
Конечно, когда сын к нам перебрался, я иногда его с собой брала. Ведь раз он серьезно музыкой занимается, должен к мировой классике приобщаться, верно?
У нас традиция была такая: после театра заезжать к маме Влада, они вместе жили, две смежных комнаты в общей квартире.
Она ничего тетка была, но со странностями. Старая уже, старше моей мамы лет на десять, наверное. Муж ее бросил, она рассказывала, перед самой войной. Я только после узнала, что не бросил он ее, а был расстрелян в сорок первом, как враг народа. Он архитектором был, Влад мне клуб, по его проекту выстроенный, показывал. Как раз тот, в котором пожар перед войной случился. Кого, как не его, было во вредительстве обвинить! Почему? Но ведь он все планы знал, он же строил. Вот и пришлось ей из Ленинграда бежать в Москву, к родителям, чтоб не арестовали. Квартира ленинградская так и пропала.
В Москве-то площадь достаточная была, и район хороший. Соседей — одна семья только. Но уж семейка — врагам не пожелаешь. Влад рассказывал, как они бабушку его изводили: то раковину в ванной назло расхлопают, то соли полпачки в суп всыплют. Раз кошку ее с четвертого этажа вышвырнули за то, что на стол в кухне вскочила.
Короче, жить там нельзя было.
Поэтому, когда я с Толей развод затеяла, я настояла, чтоб мать его к себе прописала. Это формальность, конечно, была, так и так он в больнице, но зачем же мне этот дамоклов меч? И так достаточно я им отдала, всю лучшую пору жизни, всю молодость прожила с больным.
Сперва-то незаметно было, ну, вспылит не по делу, поругаемся — и замолчит, неделю слова не вытянешь. Да, еще сны ему странные снились, он иногда рассказывал, что видит, что в будущем случится…
На Севере, как инцидент произошел и его в отставку уволили, он все говорил, что это прикрытие только, чтоб скандала не раздувать. Я-то понимала, что дыма без огня не бывает, но — деваться некуда было, сын у нас подрастал. Да и не замечала я ничего, и никто не замечал. В Москву переехали — он даже работал.
Когда? А вот как Влад стал мне особое внимание оказывать, тогда примерно и началось у него. Главное, непонятно с чего. Влад к нам и раньше приходил, в тети Шурины еще времена, и не ко мне, а к Толе, дружили они. После, как у него с тетей Шурой кончилось, тоже приходил. Подтянутый, галантный, цветы дарил, ручки целовал. Но Толя-то всегда при этом был! И вдруг, ни с того ни с сего, начал следы искать на полу. Вернется домой и говорит:
„Ты любовника завела. Я точно знаю, тут был мужчина. Сама посмотри — вот они, на полу, — отпечатки его ступней“.
Да, так и говорил: „отпечатки ступней“…
Про нас-то с Владом? Конечно, не знал. Да не у себя же в коммуналке я с ним…»
Был конец августа, он возвратился из Годунова, где, как всегда, проводил каникулы и обнаружил, что отец не живет с ними более. Мама объяснила ему, что папа внезапно заболел, что он в больнице, что это, возможно, надолго и что они будут папу навещать.
Каждые две недели, по воскресеньям, мама с утра надевала траурное выражение лица и укладывала в сумку заранее приготовленные продукты и вещи: копченую колбасу, печенье, сыр, смену белья, теплые носки. Больница была далеко за городом, и всегда готовый помочь дядя Влад отвозил их туда на папиной машине. По дороге он шутил с мальчиком, а когда подъезжали к больнице, останавливал машину чуть в стороне, метрах в ста от входа, поощрительно улыбаясь, шутил в последний раз: «Шофер Вася подождет!» — и они с мамой проходили эти последние сто метров пешком, входили в ворота и шли к корпусам по широкой, посыпанной толченым кирпичом дорожке.
Больные в грязных байковых халатах брели им навстречу, к воротам, слонялись по боковым аллеям, стояли, сидели на скамейках, погруженные в свой, недоступный окружающим, шизофренический мир. У некоторых сильно дрожали руки, и приехавшие из города родственники с ложечки, как маленьких, кормили их домашней снедью.
Почему-то он безумно боялся этих беспокойных рук и лишенных интереса к происходящему, словно навеки повернувшихся внутрь собственной души, глаз. Он боялся отца, постепенно превращавшегося из подвижного, крикливого человека, каким с детства помнил его мальчик, в тихое, покорное существо с влажными ладонями и дрожащими пальцами. Отец был худощав, а это существо тучнело на глазах из-за лекарств, тяжелой мучной пиши и малоподвижного образа жизни.