Омолу наслала на Баию оспу. Она мстила богатым. Но у богатых была вакцина — откуда было знать про это лесной африканской богине, — богине, которой поклонялись негры. И оспа разгулялась в бедных кварталах, набросилась на народ богини Омолу. И тогда богиня превратила черную оспу — в ветряную, сделала смертельный недуг безобидной глупой болезнью. Но все равно мерли бедняки, мерли негры. Омолу объяснила: тому виной не болезнь, а больница. Она хотела всего лишь отметить своим знаком чернокожих сынов. Убивала же их больница… И на кандомбле люди молили богиню увести оспу из города — пусть набросится на богатых фазендейро из сертанов. У них деньги, и тысячемильные угодья, а про вакцину они и не слышали. И Омолу сказала, что уйдет в сертаны, и на кандомбле жрецы славили ее и благодарили.
Омолу обещала уйти прочь, а чтобы дети не забыли ее, напомнила им в прощальном песнопении, что когда-нибудь явится снова.
И баиянской таинственной ночью, под грохот барабанов-атабаке, Омолу вскочила на «Восточный экспресс» и отправилась в Жоазейро, — туда, где начинались сертаны. И оспа ушла за нею следом.
Долдон вернулся из больницы исхудалым: одежда болталась на нем, как на вешалке. Лицо его было изрыто рябинами. Когда он вошел в пакгауз, многие поглядели на него с опаской. Но Профессор сразу кинулся к нему.
— Поправился?
Долдон улыбнулся в ответ. Ему жали руку, хлопали по спине. Педро Пуля обнял его.
— Молодец! Я знал, что ты не пропадешь! Не таковский!
Подошел даже Безногий, а Большой Жоан просто не отходил от Долдона: тот оглядел товарищей, попросил закурить. Руки у него стали тонкими, как плети, кожа туго обтянула скулы, щеки впали. Он молчал, с любовью оглядывая старый пакгауз, толпившихся вокруг ребят, щенка, лежавшего у Безногого на коленях.
— Ну, как там, в больнице? — спросил Большой Жоан.
Долдон стремительно обернулся в его сторону. Гримаса отвращения искривила его лицо. Он медлил с ответом, а потом сказал с трудом, словно язык не слушался:
— И рассказать нельзя… Слишком страшно… Туда попасть — что заживо в гроб лечь.
Он посмотрел на мальчишек, пораженных его словами, и с горечью повторил:
— Заживо в гроб лечь… Это точно… — и замолчал, не зная, что еще сказать.
— Ну? — процедил сквозь зубы Педро Пуля.
— Вот тебе и «ну»! Не могу я, не могу! Не спрашивайте меня, ради Христа, ни о чем! — голова его бессильно поникла, голос стал еле слышен:
— Там как в могиле… Там живых нет.
Он поднял на товарищей глаза, моля ни о чем не спрашивать его. Большой Жоан сказал:
— Хватит, не мучьте его.
Долдон махнул рукой и еле слышно выговорил:
— Не могу… Слишком страшно…
Профессор взглянул на него. Грудь Долдона была вся в крупных оспинах, но в сердце его Профессор увидел звезду. В сердце Долдона сияла звезда.
Судьба
Они заняли угловой столик. Кот достал колоду, но ни Педро, ни Большой Жоан, ни Профессор, ни Долдон не проявили к игре никакого интереса. Здесь, в «Воротах в море», ждали они Богумила. Таверна была полна народа, а ведь несколько месяцев кряду никто сюда не ходил. Оспа не пускала. Но теперь черная смерть сгинула, и люди вспоминали тех, кого она унесла. Кто-то рассказывал о больнице. «Вот горе-то бедняком родиться», — пробурчал какой-то матрос.
За соседним столом заказали кашасы. На прилавке замелькали стаканы.
— Судьбу не перешибешь, — сказал старик. — Судьба твоя вон где решается, — и показал куда-то вверх.
Но Жоан де Адан возразил ему:
— Настанет день, когда мы сами перекроим свою судьбу…
Педро Пуля поднял голову, Профессор улыбнулся. Но Большой Жоан и Долдом, похоже, готовы были согласиться со стариком, который твердил свое:
— Никому не под силу изменить судьбу. Принимай безропотно, что тебе на небесах приготовили, — вот и все.
— Настанет день, и мы изменим свою судьбу! — сказал вдруг Педро, и все поглядели на него.
— Что ты понимаешь, малыш?.. — вздохнул старик.
— Это сын Белобрысого, это голос отца говорит в нем, — ответил Жоан де Адан. — А за то, чтобы изменить нашу судьбу, отец его отдал жизнь…
Он окинул взглядом всех сидевших в таверне. Старик замолчал, посмотрел на Педро с уважением. В ту минуту в сердца людей возвратилась вера. Где-то на улице послышался перебор гитарных струн.
В твоих глазах — покой баиянской ночи
Сирота