Схема Путина давала им такую возможность. Местные политические вожди получали в свои руки – намного раньше, чем это могла обеспечить местная экономика, – инструмент умиротворения масс, а с другой стороны – личной выгоды. Два эти фактора так славно сцеплялись между собой, что со временем склеились намертво. Появился тип политического тяжеловеса, уверенного, что при поддержке федерального центра он всегда сможет кормить население и, что немаловажно, в общем потоке ресурсов получит и свою львиную долю.
Власть, выступая в роли суверенного
(и безальтернативного) участника рынка, ПРОДАЕТ нефть и газ как эманацию ееНо это не petrol state.
Принципиальное отличие России от нефтегосударств
там же, где и формальное сходство, – в слабости государственных институтов: институты России действительно слабы, слабее некуда. Это так часто повторяли, что уже не спрашивают – действительно ли эти институты находятся там, где висят их вывески? Не действуют ли реальные институты в совершенно других местах? Можно ли назвать авторитарным политический строй, где центральная власть не производит авторитаризма, а является его потребителем? Наш авторитаризм симулируется местными бюрократиями. Они изображают покорность, и возникает чувство, будто власть чрезвычайно сильна. Ведь если не споришь с силой, значит, ее боишься, а раз боишься, значит, она сильнее.Сила Путина производна от дисциплины, но не он сам и не центр дисциплинировал эти режимы. Путин приобретает у них знаки покорности, имеющие точную цену в деньгах, в межбюджетных трансфертах с широкими взглядами на их целевое использование. Губернатор, который завел собственный бизнес – молодец, он делает то, что надо; это не коррупция. Власть, конечно, приказывает местным боссам, но не раньше, чем выяснит, что они на самом деле исполнят. И только уяснив последнее, отдает приказ.
Так нефть
и газ создали место для централизованного контроля – теневого, но действенного. Банки и финансовые центры у нас не места, где финансы аккумулируются, а места, где в финансы конвертируют связи с полезными людьми. Центр не может ничего навязать, у него нет таких сил, он вынужден торговать, что-то продавая. И центральная власть продает – первым нефть и газ, вторым участие в доходах и выгодах, а третьим, что, возможно, всего важнее, продаются связи – связи, влияющие на власть и ею самой являющиеся.Власть, выступая в роли суверенного (и безальтернативного) участника рынка, продает нефть
и газ как эманацию ее тождества территории.Но это не petrol state.
ОБЩЕСТВЕННЫЙ ДОГОВОР
Наша власть не диктатура, она не хочет ничего запрещать. Напротив, мы со всеми хотим договариваться. Мы не чужды идее норм и границ власти. Но мы будем сами устанавливать эти нормы, оставив за собой право диктовать их другим. Едва начинаем бороться за соблюдение норм, как появляется закон о борьбе с экстремизмом. Закон резиновый, и действует по договоренности
с экспертами, которым заплатили.Образцом «договорной недоговороспособности
» стал тандем. Тандем – непрозрачное пространство никому неведомых договоренностей, на которые все, однако, ссылаются. Он не может ни изложить позицию, ни выступить партнером по переговорам. «Тандемы» – это политические «черные дыры» России, они недоговороспособны в принципе.Общественный договор
часто возникает при неблагоприятных условиях. Когда никто не может решить вопрос односторонне, у сторон есть повод договориться – как было с делом ЮКОСа в 2003 году. Договорились. Михаил Ходорковский сел, а миллионеры стали миллиардерами. Из Ходорковского набили чучело для народа, а бизнес запугали народной нелюбовью, превратив ее в ресурс власти.С арестом Ходорковского общественный договор
2003 года стал договором о распределении страха в умеренной дозировке. Он остановил дальнейшее сползание власти к репрессиям. Но то, что казалось несущим в себе потенциал договоренности государственных сил, превратилось в орудие одной из сторон.Всякая договоренность или реформа превращается у нас в ресурс власти. Сама ее интенсивность превращается в новую атмосферу, и лояльный участник общественного договора сосуществует с гиперактивным субъектом, представляющимся «государством». Но мы не государство, мы – центр угрожающей активности.
Вообще-то где страх, там что-то спрятано. Но что прячет наш страх? Страх перед теми, кто практикует назначение норм и дозирует их интерпретацию. Страх гиперактивной власти, власти-стахановца, непрерывно (и заново) придумывающей для всех «Государственность».
Та ничему не дает утрястись даже на короткий срок. Разговор о стабильности? Стабильности нет – из-за массы людей, втянутых в гиперактивность; и эти люди опасны.