Впереди у него маячили вечные нескончаемые скитания, в Экваториальной Африке он станет удовлетворять спрос на огромные плиты соли из северосахарских копей, а с юга перекачивать золото, разноцветные перья невиданных на севере птиц, слоновую кость, черных рабов, которые очень ценились на рынках Мавритании.
Он овладеет испанским стилем фламенко, устроится в Лувр экспертом по живописи «малых голландцев», он первый провозгласит, что, хотя голландцы они и малые, зато живопись у них о-го-го! И это не какие-то там эстетские изыски, а жизненно необходимая человеку вещь, как красное вино или мимолетная любовь.
Он напишет роман, который станет мировым бестселлером, гигантская эпопея типа «Войны и мира» или «Саги о Форсайтах» на материале абхазской жизни. Но это не все.
Мой троюродный брат Коля Гублия, дни и ночи тоскующий по Сухуму, возглавит Яванский театр объемных деревянных кукол и пригласит на Яву Резо Габриадзе для постановки пьесы «Песнь о Волге» про Сталинградскую битву.
Единственное, что Коле совершенно не удастся в жизни, это сбыть Стамбулу панкреатин — универсальное американское средство от импотенции, поскольку город Стамбул, являясь колыбелью всех проблем человечества, вообще не имеет одной-единственной проблемы — как раз этой.
На некоторое время он осядет в Гваделупе. Школьный друг Левика Юрка Тягунов расскажет нам, вернувшись из тех краев, что видел Колю сидящим в окружении жен, наложниц и еще каких-то девушек неясного предназначения общим числом — Юрка не поленился и подсчитал — их было тридцать шесть тысяч.
— И что интересно, этот Гублия в сорокаградусную жару («Я был поражен, когда увидел!» — рассказывал Юрка) на страшном солнцепеке сидел под пальмою кокосовой в пальто! Такое у него пальто, — вспоминал Юрка, — где он его только отхватил? Ядовито-зеленого цвета. Черные кожаные перчатки и синяя кепка…
— «A boy of London»?!! — вскричала я.
— Там было просто написано: «O London…»
«A boy» и букву «f» Коля Гублия, как видно, спорол. В этом был весь Коля. Он не любил ничего однозначного. Он только такие любил изречения, в которых было не семь, а семьдесят семь смыслов. Например, он мне часто рассказывал, как просветлился Миларепа.
— Знаешь, как просветлился Миларепа? — спрашивал он у меня в сто двадцать пятый раз.
Я говорила с неизменным интересом:
— Как?
Я никогда бы не посмела напомнить Коле, в который раз я слышу историю этого чудесного просветления. Во-первых, потому что он мог огорчиться от мысли — не впал ли он, случаем, в маразм? А во-вторых, среди предрассудков, которые я лелею, нет одного, как проблемы импотенции в Стамбуле, а именно — требовать от собеседника того, чего он в жизни не говорил и больше уже не скажет. Меня только мучает вопрос — знал Коля или не знал, ведь он был настоящий провидец, что это рассказ о его собственной судьбе.
— Миларепа просветлился на костях своей матери, много лет ожидавшей его из долгих странствий, — неторопливо начинал Коля. — Рядом были кости собаки, которая все время сидела около нее. Он с презрением посмотрел на эту суету ожидания, лег на кости матери и просветлился.
…А на его собственном могильном камне, когда он умрет неполных ста двенадцати лет от роду, наверно, будет так написано: "КОЛЯ ГУБЛИЯ ЛЕГКОКРЫЛЫЙ"
— Нет, я все-таки не понимаю, что это у тебя за роман? Никакого сюжетного хода! — возмущается Левик, случайно заглянув ко мне в рукопись. Он-то думал, я что-то сочиняю. Он не знал, что я просто, без околичностей излагаю чистую правду и больше ничего. Ведь я пишу мою последнюю вещь, и у меня нет ни времени, ни желания чего-то там выдумывать.
— Внеси туда хотя бы детективный элемент, — советует Левик.
— Какой детективный элемент?
— Украли что-нибудь, а на Колю подумали. Он с цыганами был. А это не он. Все ищут, милиция, начинают версии строить, напали на след… И вдруг на следующий день снег выпадает, их завалило, все цвета, формы — все белое и все покато, но люди дальше живут уже под снегом. Как они живут, как передвигаются под снегом, как там летают бабочки? А может, никого больше ничего не интересует и все кончается. Нельзя быть настолько законченным реалистом. А то бывают такие писатели — даже под дулом пистолета не могут написать того, чего они не видели: уж если он написал «из трубы вылетела ведьма на метле», значит, он действительно это видел, иначе бы не написал.
Мысль о том, чтобы в «Утопленника» внести детективный элемент, показалась мне кощунственной. Надо скорее писать роман о жизни, почти достигшей своего пика, о бездне, которая вот-вот откроется взору и уже заранее отражается в зрачках, потому что жизнь моя, видимо, приближается к зениту. Что это будет — смерть или внезапное просветление — не знаю. Но я нутром чую: какой-то цветок чампак, цветущий раз в тысячу лет, собрался во мне расцвести, и этому есть тайное предзнаменование.