В попытке
В участи
Характер его творчества некогда определили как эгоистический, — правда, вовсе без того категорического осуждения, которое мы сегодня привычно связываем с этим понятием:
«Это был эгоист идеи.
Он проповедовал для себя и исповедовал самого себя».
Сказано слишком размашисто. Или, как выражаются специалисты точных наук, в грубом приближении к истине. Действительно — в грубом, далеко не полном, потому что исповедь художника принародна, а проповедь, даже если она с упрямой центростремительностью обращена к себе самому, по природе искусства адресуется миру и людям.
Однако хоть и в грубом, а все-таки приближении. Сухово-Кобылин «исповедовал самого себя», например, в Кречинском, обнаруживая в характере фата и игрока нечто, свойственное и ему. Делясь с ним своим личным достоянием. А теперь…
Одним словом, как ни странно это выговорить, в определенном смысле и в определенной — очень определенной и весьма реальной — ситуации он не мог не ощущать в неказистой шкуре Кандида Тарелкина (о да, со всеми необходимыми и приличными случаю оговорками) вновь самого себя.
В
Один из зрителей мейерхольдовской постановки «Смерти Тарелкина» передавал настроение зала:
«Публика охвачена страхом. Ей не до трюков. Она чувствует самое главное: издевку смерти над человеком».
Не над «маленьким». Не над «бедным». Эти категории Сухово-Кобылину были внятны менее всего. Просто — над человеком. Над человеческим в нем.
Слово и дело
Когда торжествующий Варравин, полагая, что находится в одиночестве, в проникновенном прощальном слове изливал над фальшивым тарелкинским гробом свою ненависть к «жабе» и «гадине», мертвец-шалун, довольный успехом обмана, однако и уязвленный энергией выражений, посулил из-за ширмы: «Постой; я свое скажу».
И в жажде наиполнейшего реванша улучил минутку, сказал-таки, — под прикрытием своего нового обличья и в присутствии старых сослуживцев:
— Милостивые государи! Ваше превосходительство! Итак, не стало Тарелкина! Немая бездна могилы разверзла пред нами черную пасть свою, и в ней исчез Тарелкин!.. Он исчез, извелся, улетучился — его нет. И что пред нами? — Пустой гроб, и только…
«Пустой гроб… его нет»… Как видим, резвится, что называется, позволяет себе, каламбуря неприметно для варравинской команды, — ради себя самого и ради нас, публики. Как в отжитое — для него — время Расплюев, пока еще тот, прежний, из «Свадьбы Кречинского», получал свою долю удовольствия, тоже не без привкуса реванша, от беседы с Муромским, истерзавшим беспечного Ивана Антоновича расспросами про его — будто бы — помещичье житье:
«Муромский…Скажите, а предводителем у вас кто?
Расплюев. А?
Муромский. Как-с?
Расплюев. Бррревнов-с!
Муромский. Не знаю… не имею чести знать…
Расплюев
Муромский. И хороший человек?
Расплюев. Предостойнейший! мухе — и той зла не сделает.
Муромский. В наше время это редкость.
Расплюев. Гм! Редкость! нет, Петр Константинович, решительно скажу, таких людей нет.
Муромский. Ну, однако…
Расплюев
Обаяние — да, обаяние — Ивана Антоновича в эту минуту в том, что он, отливая для Муромского пули, в то же время говорит чистейшую правду: ведь и впрямь «таких людей нет», мифического Бревнова в самом деле не найдешь, сколько не ищи, да и мухе этот мгновенно сочиненный столп добродетели действительно не в состоянии причинить ни малейшего зла. В пределах собственной лжи Расплюев свободен, честен и убежден — настолько, что разрешает себе благородную горячность человека, готового до конца идти за свои убеждения.
Крохотная комическая модель вполне узнаваемой общечеловеческой ситуации: честность, прямота и неподкупная убежденность в жестких пределах служения скверной идее, неправде и бесчеловечности. Не выходя из границ этой книги, примером способен служить хотя бы и Виктор Никитич Панин.
Как бы то ни было, такая игра на публику — и тем более с публикой, обращение к ней, заговаривание с ней, — уже есть признак того, что автор глядит на своего героя не без симпатии, пусть сколько угодно относительной. Варравин не может этого, не имеет права; то есть обратиться «к публике» — отчего бы и нет, но уж никак не за сочувствием.
Тарелкин — другое дело. Он может — и запросить о помощи, как в финале комедии, и заговорщически подмигнуть, как сейчас, в озорном некрологе себе самому: