Состоялся разговор, который потом потрясенно передал сам Надеждин:
— Все ли это? Подумайте, что вы можете дорого заплатить, если что-нибудь скроете.
— Как?
— Да, у этой дуры есть отец, брат, дядя; они могут посадить вам пулю в лоб.
— Я этого не боюсь. Пусть стреляют и застрелят меня. Жизнь не имела для меня никогда цены.
— Извините, у нас нет убийц. Вас заставят стреляться!
— Никогда. У меня другие понятия о чести — понятия плебейские. Ни в брата, тем более в сына или в мужа вашего я стрелять никогда не буду.
Четырнадцатого марта 1835 года Надеждина изгнали из сухово-кобылинского дома, но от этого страсти — и обоих влюбленных, и разгневанных домочадцев — утихомириться не могли. Уже почти год спустя Елизавета заносит в дневник, обращаясь к Николаю Ивановичу, словно продолжая с ним переписываться:
«Долгое сравнительное спокойствие разразилось страшной бурей вчера. Слушай, а как мне тяжело говорить тебе, но я должна сделать это… Не знаю, об чем, как завязался разговор, но я не думала, чтобы они метили на тебя. Маменька говорила: «Не выйдешь по своей воле замуж». Пришел папенька, спросил, что такое, ему сказали — и началась история. — «Кого тебе надобно? этого…» — и стали говорить то, что я скорей умру, нежели перескажу тебе. Я терпела пытку, но между тем, защищая тебя, я забыла, с кем говорю. Папенька сказал: «Я ему голову сорву». Я ответила: «А в Сибирь». «Позвольте мне идти в Сибирь», — сказал, вскочив, бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой, — чтоб только имя Сухово-Кобылиных… (не помню, что тут), а после Надеждина, который в театральной школе, чулан с актрисами…» Это докончило — я не помню, что говорила брату, но, вероятно, что-нибудь прекрасное, потому что отец так схватил меня за воротник платья, что задушил бы. Как он меня бранил, я тебе этого сказать не могу. Никогда я ничего подобного и не слыхала. Даже на другой день нашего прощанья у окна — тогда они боялись уморить меня. Он втолкнул меня в комнату, когда маменька отняла меня у него, и сам пошел за мною, говоря, что убьет меня… И это правда — он убьет или так запрет, что мне нельзя будет повернуться. Я это знаю. Я не могу повторить тебе всего, я не помню, я знаю, что продолжалось часа пол и было бы слышно за два дома голоса отца и брата. Меня просто били».
Что ж, все ведут себя соответственно своим характерам. Александр — тот
«Более странного сочетания мнимой образованности и самых диких крепостнических привычек не случалось мне встречать на моем веку» — вот оно как, на целом веку, значит, не встретил, а заметим, что это пишет отнюдь не либеральничающий мемуарист. И если относительно образованности, будто бы уж непременно мнимой, можно усомниться (почему вообще полагают, что образование, даже истинное, несочетаемо с дикостью нрава?), то насчет крепостнических привычек имеется авторитетное подтверждение со стороны крестьянина родовой Кобылинки Прокофия Николаевича Пименова, который состоял у Александра Сухово-Кобылина в кучерах и хранил крепкую деревенскую память о его маменьке: «Дралась сильно».
Крепостные ее ненавидели; бывало, выедет из ворот, так говорят вслед:
— Ну, едет татарка!..
А вот что касается Василия Александровича, то есть Кобылина-отца, то знай он наперед о том, какой сюрприз преподнесет семейству и до какого опустится мезальянса, быть может, был бы и поснисходительнее к выбору Елизаветы.
Его поведение в надеждинской истории говорит скорее не о крутом характере, а о силе предрассудков, которая и агнца может оборотить тигром. Потому что, по единогласным воспоминаниям, был он, во всестороннее отличие от супруги, образования малого, а характера робкого, склонного к религиозному чтению и миросозерцанию.
«У папа характера нет ни на грош», — аттестовала его любимая дочь, Душенька, и вдруг…
Поправляя дела Выксунских заводов и, несмотря на свою образцовую честность и усердие, будучи не в состоянии их поправить, он на глубокой старости лет, когда ему было уже за семьдесят, влюбился — и в кого? В замужнюю мещанку, от одной только фамилии которой — Заварыкина — должны были перевернуться в гробах все благородные потомки Гланда Камбила.